Залитые солнцем стлались за рекой гречаные и пшеничные нивы
Залитые солнцем стлались за рекой гречаные и пшеничные нивы
Бренча по ступенькам избитой японской шашкой, Левинсон вышел во двор. С полей тянуло гречишным медом. В жаркой бело-розовой пене плавало над головой июльское солнце.
Ординарец Морозка, отгоняя плетью осатаневших цесарок, сушил на брезенте овес.
— Свезешь в отряд Шалдыбы, — сказал Левинсон, протягивая пакет. — На словах передай… впрочем, не надо — там все написано.
Морозка недовольно отвернул голову, заиграл плеткой — ехать не хотелось. Надоели скучные казенные разъезды, никому не нужные пакеты, а больше всего — нездешние глаза Левин-сона; глубокие и большие, как озера, они вбирали Морозку вместе с сапогами и видели в нем многое такое, что, может быть, и самому Морозке неведомо.
«Жулик», — подумал ординарец, обидчиво хлопая веками.
— Чего же ты стоишь? — рассердился Левинсон.
— Да что, товарищ командир, как куда ехать, счас же Морозку. Будто никого другого и в отряде нет…
Морозка нарочно сказал «товарищ командир», чтобы вышло официальной: обычно называл просто по фамилии.
— Может быть, мне самому съездить, а? — спросил Левин-сон едко.
— Зачем самому? Народу сколько угодно… Левинсон сунул пакет в карман с решительным видом человека, исчерпавшего все мирные возможности.
Ласковый ветер с реки трепал непослушные Морозкины кудри. В обомлевших полынях у амбара ковали раскаленный воздух неутомимые кузнечики.
— Обожди, — сказал Морозка угрюмо. — Давай письмо. Когда прятал за пазуху, не столько Левинсону, сколько себе пояснил:
— Уйтить из отряда мне никак невозможно, а винтовку сдать — тем паче. — Он сдвинул на затылок пыльную фуражку и сочным, внезапно повеселевшим голосом докончил: — Потому не из-за твоих расчудесных глаз, дружище мой Левинсон, кашицу мы заварили. По-простому тебе скажу, по-шахтерски.
— То-то и есть, — засмеялся командир, — а сначала кобенился… балда.
Морозка притянул Левинсона за пуговицу и таинственным шепотом сказал:
— Я, брат, уже совсем к Варюхе в лазарет снарядился, а ты тут со своим пакетом. Выходит, ты самая балда и есть…
Он лукаво мигнул зелено-карим глазом и фыркнул, и в смехе его — даже теперь, когда он говорил о жене, — скользили въевшиеся с годами, как плесень, похабные нотки.
— Тимоша! — крикнул Левинсон осоловелому парнишке на крыльце. — Иди овес покарауль: Морозка уезжает.
У конюшен, оседлав перевернутое корыто, подрывник Гончаренко чинил кожаные вьюки. У него была непокрытая, опаленная солнцем голова и темная рыжеющая борода, плотно скатанная, как войлок. Склонив кремневое лицо к вьюкам, он размашисто совал иглой, будто вилами. Могучие лопатки ходили под холстом жерновами.
— Ты что, опять в отъезд? — спросил подрывник.
— Так точно, ваше подрывательское степенство. Морозка вытянулся в струнку и отдал честь, приставив ладонь к неподобающему месту.
— Вольно, — снисходительно сказал Гончаренко, — сам таким дураком был. По какому делу посылают?
— А так, по плевому; промяться командир велел. А то, говорит, ты тут еще детей нарожаешь.
— Дурак… — пробурчал подрывник, откусывая дратву, — трепло сучанское.
Морозка вывел из пуни лошадь. Гривастый жеребчик настороженно прядал ушами. Был он крепок, мохнат, рысист, походил на хозяина: такие же ясные, зелено-карие глаза, так же приземист и кривоног, так же простовато-хитер и блудлив.
— Мишка-а… у-у… Сатана-а… — любовно ворчал Морозка, затягивая подпругу. — Мишка… у-у… божья скотинка…
— Ежли прикинуть, кто из вас умнее, — серьезно сказал подрывник, — так не тебе на Мишке ездить, а Мишке на тебе, ей-богу.
Морозка рысью выехал за поскотину.
Заросшая проселочная дорога жалась к реке. Залитые солнцем, стлались за рекой гречаные и пшеничные нивы. В теплой пелене качались синие шапки Сихотэ-Алиньского хребта.
Морозка был шахтер во втором поколении. Дед его — обиженный своим богом и людьми сучанский дед — еще пахал землю; отец променял чернозем на уголь.
Морозка родился в темном бараке, у шахты № 2, когда сиплый гудок звал на работу утреннюю смену.
— Сын. — переспросил отец, когда рудничный врач вышел из каморки и сказал ему, что родился именно сын, а не кто другой.
— Значит, четвертый… — подытожил отец покорно. — Веселая жизнь…
Потом он напялил измазанный углем брезентовый пиджак и ушел на работу.
В двенадцать лет Морозка научился вставать по гудку, катать вагонетки, говорить ненужные, больше матерные слова и пить водку. Кабаков на Сучанском руднике было не меньше, чем копров.
В ста саженях от шахты кончалась падь и начинались сопки. Оттуда строго смотрели на поселок обомшелые кондовые ели. Седыми, туманными утрами таежные изюбры старались перекричать гудки. В синие пролеты хребтов, через крутые перевалы, по нескончаемым рельсам ползли день за днем груженные углем дековильки на станцию Кангауз. На гребнях черные от мазута барабаны, дрожа от неустанного напряжения, наматывали скользкие тросы. У подножий перевалов, где в душистую хвою непрошенно затесались каменные постройки, работали неизвестно для кого люди, разноголосо свистели «кукушки», гудели электрические подъемники.
Жизнь действительно была веселой.
В этой жизни Морозка не искал новых дорог, а шел старыми, уже выверенными тропами. Когда пришло время, купил сатиновую рубаху, хромовые, бутылками, сапоги и стал ходить по праздникам на село в долину. Там с другими ребятами играл на гармошке, дрался с парнями, пел срамные песни и «портил» деревенских девок.
На обратном пути «шахтерские» крали на баштанах арбузы, кругленькие муромские огурцы и купались в быстрой горной речушке. Их зычные, веселые голоса будоражили тайгу, ущербный месяц с завистью смотрел из-за утеса, над рекой плавала теплая ночная сырость.
Когда пришло время, Морозку посадили в затхлый, пропахнувший онучами и клопами полицейский участок. Это случилось в разгар апрельской стачки, когда подземная вода, мутная, как слезы ослепших рудничных лошадей, день и ночь сочилась по шахтным стволам и никто ее не выкачивал.
Его посадили не за какие-нибудь выдающиеся подвиги, а просто за болтливость: надеялись пристращать и выведать о зачинщиках. Сидя в вонючей камере вместе с майхинскими спиртоносами, Морозка рассказал им несметное число похабных анекдотов, но зачинщиков не выдал.
Когда пришло время, уехал на фронт — попал в кавалерию. Там научился презрительно, как все кавалеристы, смотреть на «пешую кобылку», шесть раз был ранен, два раза контужен и уволился по чистой еще до революции.
А вернувшись домой, пропьянствовал недели две и женился на доброй гулящей и бесплодной откатчице из шахты № 1. Он все делал необдуманно: жизнь казалась ему простой, немудрящей, как кругленький муромский огурец с сучанских баштанов.
Может быть, потому, забрав с собой жену, ушел он в восемнадцатом году защищать Советы.
Как бы то ни было, но с той поры вход на рудник был ему заказан: Советы отстоять не удалось, а новая власть не очень-то уважала таких ребят.
Мишка сердито цокал коваными копытцами; оранжевые пауты назойливо жужжали над ухом, путались в мохнатой шерсти, искусывая до крови.
— Обожди, — сказал Морозка чуть слышно, натянув поводья. Мишка послушно оцепенел, подавшись вперед мускулистым корпусом.
— Слышишь. Стреляют. — выпрямляясь, возбужденно забормотал ординарец. — Стреляют. Да.
Залитые солнцем стлались за рекой гречаные и пшеничные нивы
Александр Александрович Фадеев
Собрание сочинений в семи томах
Том 1. Разгром. Рассказы
В. Озеров. Вступительная статья
Бренча по ступенькам избитой японской шашкой, Левинсон вышел во двор. С полей тянуло гречишным медом. В жаркой бело-розовой пене плавало над головой июльское солнце.
Ординарец Морозка, отгоняя плетью осатаневших цесарок, сушил на брезенте овес.
— Свезешь в отряд Шалдыбы, — сказал Левинсон, протягивая пакет. — На словах передай… впрочем, не надо — там все написано.
Морозка недовольно отвернул голову, заиграл плеткой — ехать не хотелось. Надоели скучные казенные разъезды, никому не нужные пакеты, а больше всего — нездешние глаза Левинсона; глубокие и большие, как озера, они вбирали Морозку вместе с сапогами и видели в нем многое такое, что, может быть, и самому Морозке неведомо.
«Жулик», — подумал ординарец, обидчиво хлопая веками.
— Чего же ты стоишь? — рассердился Левинсон.
— Да что, товарищ командир, как куда ехать, счас же Морозку. Будто никого другого и в отряде нет…
Морозка нарочно сказал «товарищ командир», чтобы вышло официальной: обычно называл просто по фамилии.
— Может быть, мне самому съездить, а? — спросил Левинсон едко.
— Зачем самому? Народу сколько угодно… Левинсон сунул пакет в карман с решительным видом человека, исчерпавшего все мирные возможности.
Ласковый ветер с реки трепал непослушные Морозкины кудри. В обомлевших полынях у амбара ковали раскаленный воздух неутомимые кузнечики.
— Обожди, — сказал Морозка угрюмо. — Давай письмо. Когда прятал за пазуху, не столько Левинсону, сколько себе пояснил:
— Уйтить из отряда мне никак невозможно, а винтовку сдать — тем паче. — Он сдвинул на затылок пыльную фуражку и сочным, внезапно повеселевшим голосом докончил: — Потому не из-за твоих расчудесных глаз, дружище мой Левинсон, кашицу мы заварили. По-простому тебе скажу, по-шахтерски.
— То-то и есть, — засмеялся командир, — а сначала кобенился… балда.
Морозка притянул Левинсона за пуговицу и таинственным шепотом сказал:
— Я, брат, уже совсем к Варюхе в лазарет снарядился, а ты тут со своим пакетом. Выходит, ты самая балда и есть…
Он лукаво мигнул зелено-карим глазом и фыркнул, и в смехе его — даже теперь, когда он говорил о жене, — скользили въевшиеся с годами, как плесень, похабные нотки.
— Тимоша! — крикнул Левинсон осоловелому парнишке на крыльце. — Иди овес покарауль: Морозка уезжает.
У конюшен, оседлав перевернутое корыто, подрывник Гончаренко чинил кожаные вьюки. У него была непокрытая, опаленная солнцем голова и темная рыжеющая борода, плотно скатанная, как войлок. Склонив кремневое лицо к вьюкам, он размашисто совал иглой, будто вилами. Могучие лопатки ходили под холстом жерновами.
— Ты что, опять в отъезд? — спросил подрывник.
— Так точно, ваше подрывательское степенство. Морозка вытянулся в струнку и отдал честь, приставив ладонь к неподобающему месту.
— Вольно, — снисходительно сказал Гончаренко, — сам таким дураком был. По какому делу посылают?
— А так, по плевому; промяться командир велел. А то, говорит, ты тут еще детей нарожаешь.
— Дурак… — пробурчал подрывник, откусывая дратву, — трепло сучанское.
Морозка вывел из пуни лошадь. Гривастый жеребчик настороженно прядал ушами. Был он крепок, мохнат, рысист, походил на хозяина: такие же ясные, зелено-карие глаза, так же приземист и кривоног, так же простовато-хитер и блудлив.
— Мишка-а… у-у… Сатана-а… — любовно ворчал Морозка, затягивая подпругу. — Мишка… у-у… божья скотинка…
— Ежли прикинуть, кто из вас умнее, — серьезно сказал подрывник, — так не тебе на Мишке ездить, а Мишке на тебе, ей-богу.
Морозка рысью выехал за поскотину.
Заросшая проселочная дорога жалась к реке. Залитые солнцем, стлались за рекой гречаные и пшеничные нивы. В теплой пелене качались синие шапки Сихотэ-Алиньского хребта.
Морозка был шахтер во втором поколении. Дед его — обиженный своим богом и людьми сучанский дед — еще пахал землю; отец променял чернозем на уголь.
Морозка родился в темном бараке, у шахты № 2, когда сиплый гудок звал на работу утреннюю смену.
— Сын. — переспросил отец, когда рудничный врач вышел из каморки и сказал ему, что родился именно сын, а не кто другой.
— Значит, четвертый… — подытожил отец покорно. — Веселая жизнь…
Потом он напялил измазанный углем брезентовый пиджак и ушел на работу.
В двенадцать лет Морозка научился вставать по гудку, катать вагонетки, говорить ненужные, больше матерные слова и пить водку. Кабаков на Сучанском руднике было не меньше, чем копров.
В ста саженях от шахты кончалась падь и начинались сопки. Оттуда строго смотрели на поселок обомшелые кондовые ели. Седыми, туманными утрами таежные изюбры старались перекричать гудки. В синие пролеты хребтов, через крутые перевалы, по нескончаемым рельсам ползли день за днем груженные углем дековильки на станцию Кангауз. На гребнях черные от мазута барабаны, дрожа от неустанного напряжения, наматывали скользкие тросы. У подножий перевалов, где в душистую хвою непрошенно затесались каменные постройки, работали неизвестно для кого люди, разноголосо свистели «кукушки», гудели электрические подъемники.
Жизнь действительно была веселой.
В этой жизни Морозка не искал новых дорог, а шел старыми, уже выверенными тропами. Когда пришло время, купил сатиновую рубаху, хромовые, бутылками, сапоги и стал ходить по праздникам на село в долину. Там с другими ребятами играл на гармошке, дрался с парнями, пел срамные песни и «портил» деревенских девок.
На обратном пути «шахтерские» крали на баштанах арбузы, кругленькие муромские огурцы и купались в быстрой горной речушке. Их зычные, веселые голоса будоражили тайгу, ущербный месяц с завистью смотрел из-за утеса, над рекой плавала теплая ночная сырость.
Когда пришло время, Морозку посадили в затхлый, пропахнувший онучами и клопами полицейский участок. Это случилось в разгар апрельской стачки, когда подземная вода, мутная, как слезы ослепших рудничных лошадей, день и ночь сочилась по шахтным стволам и никто ее не выкачивал.
Его посадили не за какие-нибудь выдающиеся подвиги, а просто за болтливость: надеялись пристращать и выведать о зачинщиках. Сидя в вонючей камере вместе с майхинскими спиртоносами, Морозка рассказал им несметное число похабных анекдотов, но зачинщиков не выдал.
Когда пришло время, уехал на фронт — попал в кавалерию. Там научился презрительно, как все кавалеристы, смотреть на «пешую кобылку», шесть раз был ранен, два раза контужен и уволился по чистой еще до революции.
А вернувшись домой, пропьянствовал недели две и женился на доброй гулящей и бесплодной откатчице из шахты № 1. Он все делал необдуманно: жизнь казалась ему простой, немудрящей, как кругленький муромский огурец с сучанских баштанов.
Может быть, потому, забрав с собой жену, ушел он в восемнадцатом году защищать Советы.
Как бы то ни было, но с той поры вход на рудник был ему заказан: Советы отстоять не удалось, а новая власть не очень-то уважала таких ребят.
Мишка сердито цокал коваными копытцами; оранжевые пауты назойливо жужжали над ухом, путались в мохнатой шерсти, искусывая до крови.
Русский язык. Пунктограммы. № 6. Знаки препинания при обособленных определениях.
№ 6. Знаки препинания при обособленных определениях.
Правила, примеры,комментарии,трудные случаи.
ТЕОРИЯ.
Обособленные члены предложения – это второстепенные члены, которые на письме обособляются (выделяются с обеих сторон) знаками препинания, чаще всего запятой, а при произношении интонацией.
Определение – второстепенный член предложения, который обозначает признак и отвечает на вопросы какой? чей?
Согласованные определения – это определения, которые согласуются с определяемым словом в роде, числе и падеже и могут быть выражены прилагательными, причастиями, порядковыми числительными и местоимениями.
Несогласованные определения – это определения, которые связаны с определяемым словом управлением или примыканием. Могут быть выражены существительными в косвенных падежах, притяжательными местоимениями (его, её, их), наречиями, инфинитивом, синтаксически неделимым словосочетанием.
ПРАВИЛА для всех подобных определений одинаковые.
ПРАВИЛО.
Подсказка.
· Нужно отличать обособленные одиночные и однородные определения от именной части составного именного сказуемого. В этих случаях прилагательные и причастия могут быть поставлены в творительном падеже, например: Он пришёл особенно возбуждённым и весёлым.
Пример.
Он пошёл домой грустный и усталый.
Он пришёл особенно возбуждённым и весёлым.
· Если два обособленных определения соединены одиночным союзом И, ДА в значении И, ИЛИ, ЛИБО, то запятая перед ним (т.е. между оборотами) не ставится.
Пример.
Лист бумаги, исписанный с обеих сторон И сложенный вдвое, лежал на столе.
· Если оборот стоит после сочинительного союза И, ИЛИ, НО, но не связан с ним, то он от этого союза отделяется запятой.
Пример.
Принц не чувствовал склонности к управлению королевством И, одаренный разнообразными талантами, занимался только сочинением стихов и романсов.
· Если оборот стоит после сочинительного союза А, то он не отделяется запятой от союза, если при изъятии оборота из предложения потребуется перестройка всей фразы.
Пример.
Розы растут только в тепле, А помещенные в холод, быстро умирают.
· После неопределенных, отрицательных, определительных, указательных и притяжательных местоимений оборот не обособляется.
Вспомним эти местоимения.
Неопределенные: «некто», «нечто», «кто-то», «что-либо».
Отрицательные: «никто», «ничто».
Определительные: «каждый», «любой», «всякий» и т.д. Указательные: «тот», «этот».
Притяжательные: «мой», «ваш» и др.
Пример.
НО если данные обороты имеют значения пояснения или уточнения, то они обособляются.
Пример.
Хотелось отличиться перед этим, дорогим для меня, человеком.
· Если определения относятся к личному местоимению, НО тесно связаны и с подлежащим, и со сказуемым.
Пример.
Мы расходились довольные вечером.
· В восклицательных предложениях.
Пример.
Ах ты миленький!
ПРИМЕРЫ.
Пример № 1.
Пример № 2.
Пример № 3.
При написании статьи использовалась книга:
Д. Э. Розенталь. «Справочник по правописанию и литературной правке».
Примечание: в статье определения подчёркнуты одной линией, т.к нет возможности подчеркнуть волнистой.
Материал подготовила: Мельникова Вера Александровна.
Залитые солнцем стлались за рекой гречаные и пшеничные нивы
Александр Александрович Фадеев
© Издательство «Детская литература». 2001
© И. М. Дубровина. Вступительная статья, 2001.
© О. Г. Верейский. Рисунки, наследники.
Человек в экстремальных обстоятельствах
Александр Александрович Фадеев (1901–1956) относится к числу самых заметных и вместе с тем противоречивых фигур литературного процесса советских лет.
Юность его прошла на Дальнем Востоке, где он участвовал в партизанской борьбе. События этих лет отражены в рассказе «Против течения» (1923), в повести «Разлив» (1924), романе «Разгром» (1927) и неоконченной эпопее «Последний из удэге» (1929–1940). В 1945 году писатель публикует роман на документальной основе «Молодая гвардия» о юных героях-антифашистах города Краснодона (вторая редакция – 1951).
«Разгром» – одна из самых известных книг Фадеева.
Произведения о людях гражданской войны, да и сами события гражданской войны вызывают в последнее время резкие споры. С одной стороны – полный пересмотр вчерашних оценок. С другой стороны – стремление сохранить, тщательно сберечь то ценное, что оставило время, несмотря на всю его сложность. Думается, дискуссии эти еще не закончены.
Во всяком случае, нужно иметь в виду два обстоятельства.
Первое. Книги, выражающие точку зрения участников событий, как бы к этой точке зрения ни относились следующие поколения, важны уже тем, что они являются живым свидетельством определенных общественных отношений своей поры.
И второе. Даже в самые суровые и противоречивые эпохи люди находят и создают нечто светлое, гуманное, сохраняющее свое общечеловеческое значение, что не может не отразиться в произведениях серьезного талантливого художника.
Когда у А. Фадеева родился замысел книги «Разгром», в памяти писателя были еще свежи события гражданской войны на Дальнем Востоке, в которой он активно участвовал. «Основные наметки этой темы появились в моем сознании еще в 1921–1922 годах», – сообщал Фадеев. Отдельным изданием произведение вышло в 1927 году и сразу вызвало острейшую дискуссию.
Многими литераторами книга была высоко оценена. Писали, что «Разгром» «открывает поистине новую страницу нашей литературы», что в нем найдены «основные типы нашей эпохи», относили роман к числу книг, «дающих широкую, правдивую и талантливейшую картину гражданской войны», подчеркивали, что «Разгром» показал, «какую крупную и серьезную силу имеет наша литература в Фадееве».
Фадеевский подход к действительности многими в литературных кругах был принят. Многими – но не всеми. Полемику вызвала сама суть художественных принципов писателя. Речь шла не только непосредственно о «Разгроме», но и о перспективах дальнейшего развития нашей литературы.
Если сейчас говорят, что в той или другой книге удачно изображен внутренний мир героев, их психология, то все мы воспринимаем такое заявление как признание заслуг писателя. В годы же, когда впервые появился «Разгром» Фадеева, критики в рецензиях отмечали реалистическое изображение психологии героев, их душевных конфликтов и… именно это ставили в упрек автору. В одной из статей говорилось, что психологизм в литературе совсем не нужен и его надо заменить описанием документальных фактов, то есть «производством нужных классу и человечеству ценностей (вещей)». А другой критик в рецензии, посвященной «Разгрому», категорически утверждал, что задача литературы – «давать не людей, а дело, описывать не людей, а дело, заинтересовывать не людьми, а делами». «Человек для нас ценен не тем, что он переживает, а тем, что он делает». Неправомерность такого противопоставления тогда далеко не для всех была очевидной.
Само по себе реалистическое исследование психологии людей не было, конечно, открытием Фадеева. Советская литература получила в наследство от литературной классики гениальные образцы художественного исследования диалектики человеческой души. И если бы Фадеева критиковали только за то, что иногда его интонации в чем-то слишком уж повторяли интонации Льва Толстого (как в других случаях – интонации раннего Горького), то с этим, пожалуй, и не стоило бы спорить. Но в укор писателю ставили вовсе не чересчур прилежное следование отдельным чертам стиля классиков, их манере. Нет, некоторые критики в принципе отвергали всякий психологизм.
Фадееву вовсе не была чужда задача «описывать дела», «заинтересовывать делами» – деяниями его эпохи, борьбой народа. Но это ни в коей мере не противоречило вниманию к отдельному человеку и к «тому, что он переживает».
Именно в человеке, в личности, в создании условий для наибольшего расцвета индивидуальности каждого из миллионов Фадеев видел успех общего дела.
Защитникам такого искусства, где нет отдельных героев, а существует лишь единый гигантский «вещественный» герой, какая-нибудь отрасль труда, продукт человеческой работы, казалось, что развитие личности, культивирование внимания к тончайшим оттенкам чувств человека грозит индивидуализмом, противостоит вниманию к обществу, вредно для общества, антисоциально. На самом же деле чем глубже, интереснее, многограннее, талантливее человек, личность, индивидуальность, чем больше внимания уделяется всестороннему развитию индивидуальных качеств личности, тем нужнее она обществу, тем интереснее она всем остальным, тем больше она может дать человечеству, иначе говоря – тем «социальнее» эта личность. И в то же время для нее самой важна связь с обществом: чем больше нитей связывает человека с другими людьми, помогающими ему и поддерживающими его, тем его личность будет богаче и сильнее, тем свободнее человек будет ориентироваться и действовать в окружающем его мире.
Актуальность проблематики «Разгрома» с годами не теряет остроты. Она противостоит как анархической трактовке «свободной личности», попирающей законы общества, так и казарменно-уравнительному подходу к массам, стремлению прикрыть фразами о революционном деле пренебрежение к человеку.
Образная система «Разгрома» определена прежде всего соотношением, связью, слитностью двух моментов: с одной стороны, автору романа свойственно глубокое внимание к формированию и выявлению качеств характера отдельного человека, с другой – умение увидеть в этих частных изменениях, порой незаметных движениях души свойства эпохи, увидеть связь частного и общего, личности и массы. Причем большие обобщающие идеи о человеке и массе выражены в небольшом по объему произведении – очень емко и чрезвычайно компактно. Партизанский отряд рассматривается Фадеевым отнюдь не как механическое соединение отдельных человеческих песчинок, а как сложное и своеобразное единство интереснейших индивидуальностей. В произведении нет какого-либо одного главного драматического события, одного конфликта, который бы цементировал сюжет всей книги. Здесь драматизм – психологический: судьба отряда раскрывается не столько во внешних, сколько во внутренних, психологических столкновениях и сопоставлениях его бойцов.
Всмотримся в героев «Разгрома» и в его сюжет.
Один из главных героев «Разгрома», партизанский командир Левинсон, так формулирует для себя первоочередную задачу: сохранить свой отряд как боевую единицу. Читатель, однако, видит, что конечная цель усилий героев, их борьбы – не только в этом. Да и у Левинсона, кроме задачи военной, есть еще и программа-максимум, связанная с его жаждой нового, прекрасного, сильного и доброго человека, хотя ему не всегда удается до конца выразить ее: «…Он чувствовал, что нужно было говорить о чем-то другом более основном и изначальном, к чему он сам не без труда подошел в свое время и что вошло теперь в его плоть и кровь. Но об этом не было возможности говорить теперь, потому что каждая минута сейчас требовала от людей уже осмысленного и решительного действия».