Остров снов вдохновлявший моэма
Качественная литература по будням. Коротко.
Пост. Ицхок Лейбуш Перец
Зимний вечер. Соре сидит у каганца и штопает старый чулок. Пальцы ее окоченели, и работа медленно подвигается вперед. От холода посинели губы. Часто она бросает работу и начинает бегать по комнате, чтобы согреть озябшие ноги.
На кровати, на голом соломенном тюфяке спят, головами попарно в одну и в другую сторону, четверо детей, покрытых каким-то старьем.
Просыпается то один, то другой, поднимается то та, то другая головка, и раздается тоненький голосок: «Ку-ушать».
— Потерпите, детки, — успокаивает их Соре, — скоро придет отец и принесет ужин. Я вас всех тогда разбужу.
Читать дальше →
Житейские сцены. Алексей Плещеев
Губернский город Бобров (на географических картах он называется иначе) ни в чем не отставал от других губернских городов нашей России; по отдаленности своей от обеих столиц он даже сохранил в себе несколько более патриархальной простоты нравов, столь справедливо восхищающей противников всяких нововведений. Все в городе Боброве было основано на чистейшей любви. Каждый почти знал за своим соседом грешки, но никому и в голову не приходило обличать их даже намеком. Все граждане были пропитаны сознанием слабости человеческой природы и тою неопровержимою аксиомой, что «ведь свет не пересоздашь, а следовательно, и толковать об этом нечего». Физиономия города Боброва была тоже из самых обыкновенных. В нем, как и повсюду, можно было найти присутственные места, окрашенные охрой, губернаторский дом с венецианскими окнами и балконом, клуб, где по субботам играли в карты, а по четвергам танцовали: кафедральный собор с протодьяконом, изумлявшим все православие своими легкими; две каланчи, откуда обиженные от природы солдаты пожарной команды видели всегда весьма зорко, где не горело, и, напротив, как-то не замечали, где пожар; заведение, куда взъерошенные и небритые чиновники, со спинами, вечно запачканными в белом, каждое первое число являлись менять благородный металл на согревающие жидкости. Словом, все было как и следует в благоустроенном городе…
Читать дальше →
Данилушка. Николай Помяловский
Было время, когда многие у нас на Руси не имели фамилий; для многих эта роскошь приобретена после. Иван сын Федотов или сын Антонов, сын Васильев — и довольно. Разве только соседи или товарищи дадут прозвище, и это прозвище носит получивший, носят дети его, внуки и т. д., и потом Корова, или Свинтух, или Полосуха и проч. превращается в Коровина, Свинтухина, Полосухина. Так и наш Иван Иванович не имел фамилии.
Читать дальше →
На плотах. Александр Серафимович
К студеному Белому морю со всех сторон надвинулись дремучие леса, а в лесах неисчислимые болота, озера, большие и малые-реки.
Летом по этим лесам ни проходу, ни проезду, разве лодкой только по речке, а зимой мужики разъезжаются за сотни верст и до самой весны рубят лес для сплава.
Кузьма Толоконников еще с лета выправил себе билет на делянку в казенном лесу и, когда ударили морозы и леса завалило снегами, приехал на рубку.
Кругом на сотни верст ни жилья, ни человеческого голоса, только мерзлые, заваленные снегом болота да вековые леса вплоть до пустынного моря.
Лесную тишину нарушает только мерное чоканье топора. Кузьма в рваном, туго подпоясанном тулупе возится по притоптанному вокруг сосны снегу и раз за разом всаживает поблескивающий в морозной мгле топор. Как камень прокаленное морозом дерево, и со звоном отскакивает топор,- трудно рубить.
Высоко сквозь мохнатые верхушки сосен день и ночь морозно блестят, звезды, солнце не показывается,- целый месяц тянется сплошная зимняя ночь.
Пар идет от Кузьмова полушубка, и упорный топор все глубже входит в рану векового дерева; вырубленное у корня место темно зияет, как открытый рот. Кузьма засовывает топор за пояс и идет по глубоко протоптанной тропке к избушке,- из-за снега виднеется лишь его мохнатая шапка.
У избушки в закуте, сделанном из снега и сосновых ветвей, звучно жует сено мохнатая лошаденка. Кузьма выводит ее, подводит к подрубленной сосне, привязывает к хомуту свесившуюся с вершины веревку и гонит кнутом.
Лошадь налегает, снег визжит под копытами, веревка натягивается, как струна. Дерево вздрагивает, с секунду страшным усилием сопротивляется, и вдруг среди мертвого лесного молчания проносится треск,
и, роняя шапки снега и ломая молодняк, валится на глубокие снега судорожно вздрагивающей мохнатой макушкой вековое дерево.
Тогда Кузьма, точно взбесившись, начинает прыгать и танцевать по снегу, катается, падает на спину, на живот, уминая снег,- надо проделать от дерева к реке тропку. Потом гонит лошадь, и она тянет по тропке мертвое дерево, и из-за снега видны лишь мотающиеся лошадиные уши. На льду Кузьма из нарубленных деревьев вяжет плот.
Под конец руки немеют от усталости, а лошадь вся побелела обмерзшей пеной и потом. Кузьма ведет, ставит ее в закут, наваливает сена, а сам забирается в избушку. Она тесная, черная от сажи и такая низкая, что нельзя выпрямиться.
В углу груда камней. Разведет на них Кузьма жаркий костер, и ровной пеленой едко наполняет всю избушку дым, медленно выползая через дыру в крыше. Кузьма сидит на корточках на мерзлом полу, чтоб не задохнуться.
Когда прогорит, заткнет дыру. Принесет и навалит в углу пахучих хвойных ветвей и завалится спать. В избушке жарко, а за стенами в глухом молчании временами гулко стреляет — мороз дерет деревья.
Тихо, никого. Только иногда за стеной лошадь вдруг перестает жевать, прислушивается. Прислушивается и Кузьма — не волки ли подбираются. А за стенкой опять мерный жующий звук, и Кузьма крепко засыпает.
Просыпается он от холода, глянет — в полумгле белеют промерзшие стены, и плечом приходится вышибать крепко прихваченную морозом дверь.
А в лесу сквозь ветви смотрят все те же холодные звезды, стоит все то же пустынное молчание, залегает все та же морозная мгла. И опять глухое чоканье топора, треск молодняка, судорожно ломающиеся мохнатые ветви и визг снега под копытами выволакивающей дерево лошади.
Так день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем идет работа.
За всю зиму Кузьма два раза ездил в деревню за провизией.
Как-то раз случилось — повалилось подрубленное дерево; не успел Кузьма отскочить, накрыло его ветвями и придавило ногу толстым суком.
Кузьма закричал, и крик его разнесся по лесу. Он лежал притиснутый, как лисица в капкане.
Над лесом, должно быть, поднялась луна — сквозь просветы деревьев потянулись дымчатые полосы, и снег заиграл мириадами красных и синих огоньков. Чует Кузьма, стала одежда на нем хрупкой и ломкой — оледенела, и ресницы стали смерзаться.
Опять попробовал кричать Кузьма хриплым голосом, хотя знал, что никто не услышит. Несмотря на нечеловеческую боль, как-то ухитрился подтянуться к дереву и стал ногтями разрывать смерзшийся снег и землю. Кожа стала сдираться с рук клочьями, и все кругом окровавилось. Мороз жег свежие раны.
Докопался-таки Кузьма,- нога опросталась, и он пополз, оставляя кровавые следы, к избушке.
Два дня валялся, да вспомнил про лошадь-либо волки съели, либо замерзла.
Преодолевая боль, выполз из избушки. Лошадь, прихваченная к дереву веревкой и исхудавшая до костей, тряслась и глядела на хозяина печальными глазами. Молодые елочки были обглоданы кругом под корень. Кузьма перерезал веревку, и лошадь, шатаясь, побрела в закут.
Целую неделю провалялся Кузьма, а потом снова принялся за работу.
Прошла зима. Солнце долго стало ходить над лесом, а вместо ночей — приходил полусумрак.
Потянули с юга птицы.
Стаяли снега, и лесное царство необозримо потопило водой, и в ней хмуро отражались угрюмые сосны.
Подняло Кузьмов плот, и понесли вешние воды.
Изредка ударяет Кузьма правильным веслом, не Дает плоту сбиться с русла. Клонит сон, а нельзя спать — набежит на дерево или на мель, засядешь, а то и вовсе разобьет плот.
Полумрак белой ночи недвижно и призрачно дремлет над водною ширью, над потопленными лесами, над едва синеющей полоской дальнего берега, и чудится, это — не ночь, а дремотно потускнел неясный день.
Безжизненные туманы дымчато висят над водой, отражаясь призрачными очертаниями.
Ветер чутко дремлет, затаившись в иглистых ветвях, не зарябит уснувшей воды, не шелохнет зеленой хвои.
Только под бревнами немолчно бьется говорливая струя и навевает смутную дрему, и смежает сон отяжелевшие очи.
Кузьма встряхивает головой и оглядывается. Весенние воды быстро несут плитку. Красные сосны, стройные елочки, погруженные до половины в воду, безмолвно бегут по обеим сторонам, теряясь вдали в зеленых кущах столпившихся дерев.
«О-о-о-о-о…» — катится далеко по водной глади, и встрепенувшееся эхо доносит назад ослабленные отголоски.
Птица испуганно летит с сосен, стаи пролетных уток, шлепая крыльями, беспокойно подымаются с воды, а лебеди, изогнув длинные шеи, белея в воде отражениями, чутко прислушиваются к лесному эху.
Кузьма не спал подряд несколько ночей. Один, некому пособить, не с кем словом перекинуться,- кругом лес, да вода, да потопленные болота.
«Какой бишь сегодня день?» — припоминает Кузьма и не может вспомнить.
Он кладет по пальцам, выходит — понедельник. Значит, целую неделю правит. Время холодное, вода — что лед, так и жжет. Приходилось по пояс, по плечи бродить. Худая одежонка намокнет, зубы колотятся, в челюстях больно, руки, ноги сводит, а согреться нечем: берега нет, кругом вода да деревья.
Плитка бежит, не останавливаясь. Кузьма и не правит,- вода по самому руслу несет. Он присаживается на корточки, уставляется глазами на журчащую воду и думает.
Это все одни и те же думы о хозяйстве, о том, сколько выручит с плотов, как сведет концы с концами, о том, что скоро выйдет на широкую Двину, там будет вольготнее.
Не заметил, как задремал Кузьма. Да кто-то как толкнет, и ахнул над самым ухом: «Ай спишь. »
Вскочил Кузьма, все задрожало в нем, а это плот стукнуло о дерево. Могло так и разбить. Отпихнулся шестом Кузьма и стал внимательно править.
Кругом говорила птица, гоготали гуси, крякали неугомонные утки, белые лебеди важно выплывали на затопленные полянки. Над лесом зазолотились тучки. Поднялось солнце и залило волнами света и тепла и водную гладь, и потопленный лес, и Кузьму на плитке.
По кустам видно, быстро сбывает вода. Кузьма стал упираться шестом, и плитка побежала. Надо было поскорее пройти мелкое место впереди, пока не ушла вода.
Снизу добежал по воде людской говор, стук топоров, и эхо повторило далеко по лесу. Когда Кузьма выплыл за поворот, увидел — вся река заставлена плотами. Над рекой стон стоном стоял. Плоты засели на мелком месте, и народ бился, стаскивая их.
И, нажимая на 6, Кузьма закричал:
— Робята… пододвиньте-ка плот-от с правой руки, который на воде, а то не протить мне… посуньте-ка его на низ…
— Ступай под берегом… вишь ты, енерал… Мужики были обозлены, что засели, и не давали
дороги. Кузьма видел, что под берегом ему не пройти, все равно засядет. Он знал, что мужики помогут ему сняться, но только тогда, когда снимут свои плоты, а ясно было, что они пробьются целый день.
— Робята, посунь плот-от,- плитка у меня махонькая, духом проскочит, а под берегом все равно сяду, вишь, пни да песок обмелился…
Мужики делали свое дело; в свежем утреннем воздухе стоял стук топоров, говор.
Видит Кузьма — добром не возьмешь, уперся шестом и направил подхваченную течением плитку углом в шов загораживавшего плота. С треском раздался шов, бревна разошлись и всплыли, и, расталкивая их, быстро прошла, подгоняемая шестом, плитка. Град ругательств посыпался на голову Кузьмы.
— Ничаво… пущай себе… Под берегом-то мне неспособно… ничаво…- говорил Кузьма, гоня шестом плитку.
Мужики, отчаянно ругаясь, стали накидывать с соседних плотов на плитку канаты. Кузьма мигом обрубил их топором, и, пока мужики вытравляли из воды обрубленные концы, плитка ушла.
— Ничаво… пущай… Главное, неспособно под берегом-то…
Плоты с кричавшими мужиками с гомоном и стуком стали уходить вверх по реке. От них отделилась лодка и быстро пошла за плиткой. Похолодело на сердце у Кузьмы. С тем, что мужики неизбежно должны были избить его до полусмерти, он еще мирился, но в отместку они непременно порубят связи и распустят все деревья по реке.
И Кузьма заревел диким и страшным голосом:
— Уб-бью. не подступайся.
Лодка набежала, и мужики приготовили багры зацепиться. Кузьма схватил огромное бревно, раскачал на руках и двинул в борт лодки. Бревно с треском высадило целую доску. Лодка качнулась, глубоко черпнула, а мужики от толчка попадали друг на друга. Пока они справлялись, плитка ушла по течению.
Кузьма, красный и потный, упирался шестом и все оглядывался, пока наконец плоты не пропали из виду за поворотом, и вытер с лица пот.
— Под берегом… неспособно, это нам неспособно…
Берега пошли высокие, весенние воды так и рвались в узких местах, и плитка неслась, как под парусами. На высоком берегу сосны тихонько качали мохнатыми ветвями и пропадали, в быстром беге, назади.
Кузьма опять остался один. Он правил.
Вверху стояло весеннее небо. С юга тянули птицы, и в голове Кузьмы лениво и смутно тянулись неясные, отрывочные и смутные мысли.
Кончился долгий день, и опять наступила прозрачная, белая, как потускневший день, ночь. Кузьма приплыл к большой реке. Она широко раздвинулась, и противоположный берег чуть синел тонкой полоской. Зеленели острова. Попыхивая клубами белого пара, бежали пароходы. Острыми крыльями белели паруса лодок. Ветер вздымал водяные горы, и с шумом и плеском катились они бесконечными рядами. В устье реки, по которой пришел Кузьма, набилось плотов видимо-невидимо,- ждали, пока стихнет грозная Двина. Кузьма завел свою.плитку в тихую заводь, привязал канатом к дереву и стал дожидаться, когда стихнет непогода. Целую неделю просидел на берегу Кузьма, совсем было проелся.
Наконец стихло. Огромная река спокойно улеглась в широкую гладь, слегка подернутую мелко-сверкающей шелковой зыбью.
Кузьма также вывел плитку из заводи. Подхватила ее могучая река и понесла, колыхая на мощных хребтах.
И побежали мимо далекие берега, развертываясь бесконечной панорамой.
Вставали белые громады оголенных скал алебастра, играя в кристаллах золотистыми лучами солнца, и темные расселины глубоко прорезали их ребра, точно морщины тяжелых дум на челе великана. Угрюмо высились неподвижные громады в немом молчании, внимая ропоту говорливой волны.
Проходили мимо недвижные скалы, и только белели вдали их обнаженные ребра, как белеют кости на мертвой равнине.
А взамен надвигался угрюмый бор и шумел на высоких берегах, качая вершинами столетних сосен и елей, и чудилось — сквозь смутный шум бежала смутная дума о минувших веках, когда редко стучал топор в сердце великана-бора, когда еще не дымились высокие трубы заводов в устьях рек и по самым рекам бесконечными караванами не тянулись безжизненные тела лесных гигантов.
Но отступил и дремучий бор и только вдали едва синел зубчатой полосой. По скатам холмов тянулись удлиненными четырехугольниками черные пашни, и пахарь вел соху, и лошади медленно ступали по взрыхленному пару.
Из-за поворота вдруг появлялись деревни, весело белея вдали церквами и играя в золоте лучей золотом крестов.
Большие почернелые двухэтажные избы глядели с холмов на широкий простор, где бежали, попыхивая белыми клубами пара, пароходы, неуклюже тянулись барки и медленно надвигались тяжелые колонны сплавляемого леса.
Когда же царица-река, разбитая зеленеющими островами на множество рукавов, сливалась вдруг могучим движением в одно русло и до синеющего горизонта протягивалась без изгиба сверкающей полосой, тогда, насколько только хватал глаз, белели в весенней дымке высокие колокольни и играли на солнце золоченые кресты.
Громадная река, точно дорогое ожерелье, была унизана деревнями и селами.
Кузьма рассеянно глядел на уходившие мимо берега.
Медленно надвигается он высокими трубами заводов, белыми постройками, золочеными главами собора и целым лесом мачт и рей над рекой.
Кузьма правит к городу. Близко уже.
— Слава богу, все благополучно… Нонче в сдачу — и домой.
На переднем плоту, что шел перед Кузьмой, мужики вдруг забегали, кричат и что есть мочи отгребаются в сторону.
Кузьма замер: разрезая волны, быстро надвигалась темная громада морского парохода. На мостике капитан стоит, рукой машет, в рупор что-то кричит. Из черной трубы вырвался белый клуб пара, зазвучала упругая медь, и далеко убегали по реке тревожные отголоски.
Кузьма мгновенно сообразил, что он уже не успеет отбиться в сторону и что его плот неминуемо постигнет такая же участь. Он бросил весло, схватил огромную дубину и кинулся навстречу быстро надвигавшейся громаде.
У него не было никакой определенной, осознанной цели, он делал это механически, совершенно инстинктивно, как мы инстинктивно закрываемся рукой от удара. Крепко нажал бревно одним концом к груди, а другой выпятил вперед.
Ни о чем не думал, ничего не соображал. Только пронеслись обрывки:
«С мели снялся… от мужиков ушел… бурю пронес господь… нонче в сдачу…»
Он не видел, как засуетились на пароходе матросы, видя, что он не уезжает с плотом, и боясь, что его убьет бревнами, не слышал, как взбешенный капитан посылал ему в рупор громовым голосом ругательства ломаным русским языком, как в воздухе свистнула, развертываясь кольцами, бечевка и, задев по лицу, скользнула в воду, и кто-то крикнул: «Держи!»… Он только чувствовал, как на него надвигалось роковое, как надвигается ужас смерти.
Ему не приходило на мысль, что через секунду, через одно мгновение бревна переломают кости, размозжат голову и он, как ключ, пойдет ко дну.
Он изо всех сил уперся в плот, как бык, наклонил голову и, затаив дыхание, ожидал удара. Он не сознавал ясно, чего, собственно, хочет,- это был порыв отчаяния.
Прошло всего несколько секунд, а они ему показались столь длинными, как те бесконечные зимние ночи, когда он сидел один в своей избушке перед костром в глухом лесу, и снежный ураган ревел за стенами, и гудели, качаясь, вековые сосны, и дым, клубясь, расползался по всей избушке, а в углах при красноватом отблеске костра пробегали темные тени.
Плот подняло и опустило, и перед Кузьмой появились темные бока парохода, вертикально подымавшиеся из воды, и, грозно белея, клокотала вокруг пена. В воздухе мелькнули два багра, зацепились за Кузьмову одежду, но худая одежонка не выдержала, и багры мелькнули назад с оборванными клочьями.
На минуту Кузьма потерял сознание. Когда очнулся, он лежал на своем плоту, который, скрипя, подымался и опускался, и расходившиеся волны иной раз забегали по бревнам до его места. Вверх по реке уходила громада, Краснея издали трубами, из которых вырывались тяжелые металлические вздохи.
Кузьма с трудом сообразил, что с ним произошло: разбитый плот… суета на пароходе… черные вертикально подымавшиеся металлические стены, и теперь… тупая боль в груди.
Кое-как прибился Кузьма к берегу, привязал плот, отправился в контору, сдал лес и получил деньги.
И когда вечером, отдохнувший, он шел домой, все кругом повеселело: весело сияли золоченые кресты и главы над белеющими церквами, весело посвистывали по реке пароходы, суетливо шлепая по спокойным водам красными колесами, веселый гам висел над судами, шхунами, барками и громадными морскими пароходами, столпившимися на реке целым городом.
Кузьма шел и приятно ухмылялся, поглядывая на едва белевшие на противоположном берегу деревни.
«Не чужим умом — своей головой выкрутился».
И, ухмыляясь, опять подумал: «Добрая голова… кажному пожалаю».
Потом стал соображать, какой дорогой пройти в свою деревню, чтоб миновать трактир на берегу и не загулять. Он остановился и соображал долго и трудно, глядя в землю, но все дороги, которые мысленно представлял, сходились и шли мимо того трактира. Кузьма махнул рукой и пошел в путь-дорогу.
Нечаянная свадьба. Александр Шаховской
Дед матери моей Владимир Львович Ш…в был, судя по реляциям его генерала и тестя, отличным офицером, по словам моей бабушки, а его дочери, чадолюбивым отцом, по рассказам старинного его слуги, добрым господином, а по портрету, списанному с него каким-то славным италиянцем, прекрасным мужчиною. Однако же, несмотря на все эти достоинства, его записали только простым рейтаром [Рейтар — солдат тяжелой кавалерии — обычно из наемных иностранцев — в Западной Европе в XVI—XVII вв. и в Российском государстве XVII в.] в новоформированную конную гвардию, где, потерши, как у нас говорится, лямку, он произведен в ефрейт-капралы [Ефрейт-капрал — воинское звание младшего командного состава в русской армии XVIII в.], в виц-вахмистры, наконец в вахмистры [Вахмистр — звание и должность унтер-офицера в кавалерии.] и в этом чине отправился в армию с гвардейским эскадроном, назначенным для почести в конвой графа Миниха [Миних Бурхард Кристоф (1683–1767), русский военный и государственный деятель, генерал-фельдмаршал]. Читать дальше →
Встреча. Евгений Замятин
Человек с колючим бобриком, в мундире жандармского полковника, по-военному отчеканил свои показания и сел. Он производил у подсудимого обыск, его показания были бесспорны, точны, убийственны. Но подсудимый даже не посмотрел на него. Он не дыша, боясь шевельнуться, прислушивался к мерному топоту солдатских ног: сейчас в зал должен был войти тюремный конвой — и с ним последняя надежда на спасение для подсудимого. Подсудимый знал, что конвоем командует Попов, тоже революционер, как и он сам, и что Попов попытается в удобный момент передать ему револьвер.
Читать дальше →
Метеор. Иван Бунин
Рождество, много снегу, ясные морозные дни, извозчики ездят резво, вызывающе, с двух часов на катке в городском саду играет военная музыка.
Верстах в трех от города старая сосновая роща.
Смеясь, переговариваясь, идут к ней по снежному полю, суют ногами в длинных шведских лыжах, держа в правой руке длинные тонкие палки с колесиками на конце, лицеист, гимназистка, высокий и полный богатый молодой человек, кадет и курсистка в пенсне, очень близорукая, неловкая и очень обидчивая. Она одна молчит, идет старательнее и хуже всех. Все одеты так, как ходят на каток. Одна она в настоящем лыжном кастюме, в белой шерстяной вязанке и такой же шапочке.
Читать дальше →
За бортом. Максим Горький
Тоскливый дождь осени, не умолкая, стучит в стёкла окон, и сквозь них ничего не видно, кроме тьмы, неподвижной и густой. Как будто жалуясь на что-то, звучит вода, сбегая с крыши, и этот унылый звук, вместе с тихим шумом дождя, — это всё, что напоминает о существовании движения и жизни за окном, во тьме, скрывшей собою и небо и землю.
Читать дальше →
Тридцать сребреников. Сигизмунд Кржижановский
И, бросив сребреники в храме, он вышел, пошел и удавился.
Первосвященники, взявшие сребреники, сказали: «Непозволительно положить их в сокровищницу церковную; потому что это цена крови».
Сделав же совещание, купили на них землю горшечника для погребения странников.
Посему и называется земля та «землею крови» до сего дня.
Фигура. Николай Лесков
Глава первая
Когда я ещё просвещался в Киеве и в отдаленных думах не имел заниматься писательством, у меня завязалось одно знакомство с бедным, но благородным семейством, жившим в маленьком собственном домике в самом отдаленном краю города, близ упраздненного Кирилловского монастыря. Семейство состояло из двух пожилых сестёр, девушек, и из третьей — старушки, их тётки, — тоже девушки. Жили они скромно, на очень маленькую пенсию и на доход от своих коров и от своего огорода. В гостях у них бывали только три человека: известный русский аболиционист Дмитрий Петрович Журавский, я и ещё оригинальный, с виду совсем похожий на крестьянина человек, которого фамилия была Вигура, но все называли его «Фигура».
Об нём здесь и будет поминальная речь.
Читать дальше →
Greenberg Sergeij Иосиф Бродский / Joseph Brodsky
Перекличка поэтов XX века на одну и ту же тему.
Перевод Михаила Лозинского
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!
Не помню сам, как я вошел туда,
Настолько сон меня опутал ложью,
Когда я сбился с верного следа.
Но к холмному приблизившись подножью,
Которым замыкался этот дол,
Мне сжавший сердце ужасом и дрожью,
Я увидал, едва глаза возвел,
Что свет планеты, всюду путеводной,
Уже на плечи горные сошел.
Тогда вздохнула более свободной
И долгий страх превозмогла душа,
Измученная ночью безысходной.
И словно тот, кто, тяжело дыша,
На берег выйдя из пучины пенной,
Глядит назад, где волны бьют, страша,
Так и мой дух, бегущий и смятенный,
Вспять обернулся, озирая путь,
Всех уводящий к смерти предреченной.
Когда я телу дал передохнуть,
Я вверх пошел, и мне была опора
В стопе, давившей на земную грудь.
И вот, внизу крутого косогора,
Проворная и вьющаяся рысь,
Вся в ярких пятнах пестрого узора.
Она, кружа, мне преграждала высь,
И я не раз на крутизне опасной
Возвратным следом помышлял спастись.
Был ранний час, и солнце в тверди ясной
Сопровождали те же звезды вновь,
Что в первый раз, когда их сонм прекрасный
Божественная двинула Любовь.
Доверясь часу и поре счастливой,
Уже не так сжималась в сердце кровь
При виде зверя с шерстью прихотливой;
Но, ужасом опять его стесня,
Навстречу вышел лев с подъятой гривой.
Он наступал как будто на меня,
От голода рыча освирепело
И самый воздух страхом цепеня.
И с ним волчица, чье худое тело,
Казалось, все алчбы в себе несет;
Немало душ из-за нее скорбело.
Меня сковал такой тяжелый гнет,
Перед ее стремящим ужас взглядом,
Что я утратил чаянье высот.
И как скупец, копивший клад за кладом,
Когда приблизится пора утрат,
Скорбит и плачет по былым отрадам,
Так был и я смятением объят,
За шагом шаг волчицей неуемной
Туда теснимый, где лучи молчат.
Пока к долине я свергался темной,
Какой-то муж явился предо мной,
От долгого безмолвья словно томный.
Он отвечал: «Не человек; я был им;
Я от ломбардцев низвожу мой род,
И Мантуя была их краем милым.
Рожден sub Julio, хоть в поздний год,
Я в Риме жил под Августовой сенью,
Когда еще кумиры чтил народ.
Я был поэт и вверил песнопенью,
Как сын Анхиза отплыл на закат
От гордой Трои, преданной сожженью.
Но что же к муке ты спешишь назад?
Что не восходишь к выси озаренной,
Началу и причине всех отрад?»
О честь и светоч всех певцов земли,
Уважь любовь и труд неутомимый,
Что в свиток твой мне вникнуть помогли!
Божественная комедия
(начало)
Nel mezzo del cammin di nostra vita
mi ritrovai per una selva oscura
ché la diritta via era smarrita.
(Dante Alighieri)
Путь жизненный пройдя до половины,
Опомнился я вдруг в лесу густом,
Уже с прямой в нём сбившийся тропины.
(Павел Катенин)
На полдороге нашей жизни трудной
В неведомый и тёмный лес вступил,
Утратив путь прямой в дремоте чудной.
(Дмитрий Минаев)
В средине нашей жизненной дороги,
Объятый сном, я в тёмный лес вступил,
Путь истинный утратив в час тревоги.
(Дмитрий Минаев)
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
(Михаил Лозинский)
На полдороге странствий нашей жизни
Я заблудился вдруг в лесу дремучем,
Попытки ж выйти вспять не удались мне.
(Александр Илюшин)
Переступив границу зрелых лет,
Я в тёмный лес забрёл и заблудился.
И понял, что назад дороги нет…
(Дмитрий Минаев)
На полпути земного бытия
Вступил я в лес угрюмый и унылый,
И затерялась в нем тропа моя.
(Николай Голованов)
Песнь III
Lasciate ogni speranza, voi ch’entrate.
(Dante Alighieri)
Оставь надежду всяк, сюда идущий!
(Дмитрий Минаев)
Входящие, оставьте упованья.
(Михаил Лозинский)
Разное
Каждый должен брать на свои плечи труд, соразмерный его силам, так как если тяжесть его окажется случайно чрезмерной, то он может поневоле упасть в грязь.
Нет большей муки, чем воспоминание в несчастье о счастливом времени.
• Корыстолюбие — искусственная нищета.
• Тысячелетие в сравнении с вечностью более короткий период, чем мгновение ока в сравнении с движением самого медленного небесного тела, вращающегося в бесконечном пространстве.
Цитаты о Данте
Слава Данте будет вечной, потому что его никто никогда не читает.
— Вольтер
Жил беспокойный художник
В мире лукавых обличий,
Грешник, развратник, безбожник,
Но он любил Беатриче.
Н.С.Гумилев. Музы, рыдать перестаньте
— Василий Аксёнов, «Новый сладостный стиль»
см. Степан Шевырёв, «Чтение Данта», 1830
Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Что почести, что юность, что свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.
И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?» Отвечает: «Я».
Il mio bel San Giovanni
Dante
Он и после смерти не вернулся
В старую Флоренцию свою.
Этот, уходя, не оглянулся,
Этому я эту песнь пою.
Факел, ночь, последнее объятье,
За порогом дикий вопль судьбы…
Он из ада ей послал проклятье
И в раю не мог её забыть, —
Но босой, в рубахе покаянной,
Со свечой зажжённой не прошёл
По своей Флоренции желанной,
Вероломной, низкой, долгожданной…
17 августа 1936,
Разлив
Двадцать сонетов к Марии Стюарт
(фрагмент)
3.
NEL MEZZO DEL CAMMIN DI NOSTRA VITA
Памяти Константина Богатырева
1976
Перевод Владимира Гандельсмана.
* * *
Nel mezzo del cammin.
В средине земного пути… Данте
* * *
Сначала восторг и отвага,
потом наступает пора,
когда оскорбляет бумагу
постыдная легкость пера.
Доселе покорные руки
гадают: а если и впредь
согласна на малые звуки
тобою отлитая медь?
А память, края образуя,
вдали от друзей и врагов
разводит бездарность с безумьем
на должные десять шагов.
А жребий единственный выпал,
и медный рассыпался звон.
Ты между. Ты медлишь. Но выбор –
безумный – уже предрешен.
И смех умножается на смех,
и высится крик детворы,
и жизнь начинается насмерть
по правилам этой игры.
Nel mezzo del cammin. Слепая пыль на веках.
Полынная земля вздыхает о слепце.
И черные дрозды на вересковых ветках,
И темные шмели в нагорном чабреце.
И там, где две судьбы сомкнулись над тобою,
Где ты покорно жив и просто одинок,
Рассудок натрудив сизифовой любовью,
С ладони на ладонь пересыпай песок.
Но, руки опустив, опять припомнишь имя,
и сердце бьет любовь двенадцать раз подряд.
А если боль твоя встречается с другими,
смущенные друзья за что тебя корят?
А это музыкант – не в званье кифареда,
а в чине мудреца, скитальца, пришлеца.
Затем, что вы родны по сумеркам, по бреду
желанья и стыда, бегущих вдоль лица,
затем, что нынче вам делить одни лохмотья
смирительных одежд, невидимых почти,
затем, что нищий дух, прикинувшийся плотью,
наутро не найдет обратного пути,
затем, что для двоих нет берега у Бога,
затем, что так любить счастливцам не дано,
затем, что, преуспев в искусстве монолога,
чужие голоса он позабыл давно,
затем, в конце концов, что платой за ученье
у сумасшедших дней была твоя душа –
покуда жизнь прошла, и обрели значенье
бумага, свет огня и след карандаша.
Nel mezzo del cammin. Наставшее сегодня
соленые ступни отерло о песок.
непрошеная ночь плела слова, как сводня,
зато в руке у дня стремительный смычок.
Теперь открой глаза. Сейчас родится небо
из облака и тьмы внезапной и навек.
Прохожий человек просил вина и хлеба.
Прохожий человек, прохожий человек..
Труби, победный рог, отраду пораженья,
ведь все, зачем живем, в руке и под рукой.
С ладони на ладонь, как вечное движенье,
свободу и печаль, свободу и покой.