Петрушевская жизнь как сон
Петрушевская жизнь как сон
Первое, что приходит на ум, когда слышишь, что о нем говорит одна красавица: «Я бы им увлеклась, если бы он не был женат и с четырьмя детьми», — так вот, первое, что приходит на ум, это то, что и он, о ком идет речь, — тоже красавец. Так и видят: он красавец, она красавица, но между ними его семья, его дети, его долг. Такой замечательный пример на тему «любовь и долг», и в голове у человека, который ничего не знает, только факты, возникает как бы фильм: красавец читает лекции по всей стране, а она, красавица, слышала и видела его, мужчину-звезду, многодетного, но чистого и честного, с женой вкупе, и возникает образ жены, обычно не слишком симпатичной, то есть всегда усталая и вечно изможденная матрона, но о ней позже. Вторая сторона, которая говорит, что не смеет увлечься им, — она тоже красавица, она работает как раз в лектории по распространению таких или иных знаний. Он приходит туда, захаживает, ну как, девочки, вот я привез отчет, отработал пять деньков в Сибири при температуре минус сорок девять по Цельсию, сапоги к почве примерзали, в области вырубилось отопление, как они говорят, «разморозилось», то есть наоборот, но на лекции народ валил. «Как всегда», допустим, говорят девочки, милое оживление, чай, шоколад (они угощают его, а он принес дорогой торт и очень доволен), милый, приветливый, религиозный кандидат наук, красавец с бородой, ничего не скажешь.
Так, теперь она, вторая сторона двойного портрета: лицо скульптуры, из тех римских богинь, которые иногда рождаются на Украине, — брови вразлет, нос короткий и тупой, рот полный и классически вылепленный, подбородок крутой и круглый, просто какая-нибудь Минерва. Все красиво и гармонично, все дышит классической печалью, только зачем все это, когда нет жилья, снимает комнату и дешево идет в любые руки, просто от тоски. Мама на Украине где-то в городке врач, а тут, в Москве, у Минервы фиктивный брак и комната, где она живет ради дешевизны с аскетически суровой подругой мужского склада. Каждый вечер лихорадочные приготовления, каждый вечер надежды на несбыточное, вроде найти принца, бросить курить и т. д., и каждое утро стремление завтра начать новую жизнь, а вчерашнее — сон, кошмар, ошибка. Пустые бутылки под кроватью. Окурки везде. Но что ни вечер, то снова ошибки. И одни и те же лица в этом хороводе, какие-то страшные недомужчины и полуженщины, которым тоже надо выпить. Где ты, неземная классическая украинская красота, где все то, что должно сопровождать элегию печальных карих очей под широко разлетевшимися «чорними» бровями, элегию этого спокойного выпуклого лба, где то, что вознесет эту красоту, где оценивающие, где стражи, где паж, где? Пьет, что принесут, курит чужие, сидя по-турецки на тахте, да еще в короткой юбке, тяжелые волосы пушатся на висках и ореолом сверкают вокруг головы. Весь быт тут. Здесь чашка ложка тарелка заварка в стакане. Чайник сковородка чемодан вешалка на гвозде, закутанная плахтой, присланной из дома, тонким покрывалом. Лампочка в абажуре из обложки журнала просвечивает сквозь красное, на окне кефир и банка с остатками сметаны, как будто со старыми белилами. За окном висит в авоське нечто в бумаге. Всё.
Зима, морозы, прекрасная Минерва с трудом после вчерашнего восстает, реанимируется к новой жизни, подруга-аспирантка давно пьет чай, собранная, в уродском свитере, пальцы желтые от курева, сигарета дымит, милая, уютная картина.
Сборы на службу, и на службе появление внезапного сокровища, Он в бороде пришел получить командировочные бумаги и деньги уже перед самолетом, какой-то национальный герой вроде статуи Минина и Пожарского. Бегают, ставят чайник, Минин уже собран, с сумкой, с коробкой, он готов, но есть еще полчасика, он дарит им свое время! Рассказывает с большим юмором о детях, об их религиозности, мальчики один весь в аквариумах и кошках, другой пишет музыку, и умер его педагог по скрипке, ужас. И о том, что одна девочка другой, маленькой, на ночь рассказывает обязательные молитвы. И о том, как живут летом в своем домике на хуторе и за шесть километров посылают мальчишек на велосипедах за молоком и яйцами в деревню, а огород свой…
Тишина, тишина, рай! Рай!
Минерва чувствует, что предназначена именно для такой жизни, она знает это, она сидит усталая и тихая, лицо озарено, голова вся в крупных кудрях, мечтательно щурясь, невидяще смотрит вдаль. «Это я, это обо мне!» — как бы молит она и знает, что Он тоже знает это, но не судьба. Ей бы хотелось, чтобы именно у нее были эти дети, чтобы она (дети гурьбой) ходила бы с ними в лес, и в храм, и по улице. А Он бы приезжал с деньгами на жизнь, как Он сейчас приезжает…
Конторские девочки разливают чай. Он видит перед собой трогательно-женскую, классически чистую и ясную красоту, как, с каких высот спустилась эта богиня? Целует ей с видимым чувством руку: благоговея богомольно и т. д. и чуть ли не руки дрожат. Чуть ли не готов все бросить, но не бросает ничего, а уходит, и все его при нем, сумка и коробка. Тоже красавец, они предназначены друг другу, думает она.
Как-то прошлым летом она к нему заявилась, улизнув с дачи, где ее стерегла бабушка, позвонила в дверь, лениво вошла, он сделал вид, что озадачен: шутливо поднявши брови, смотрел (а незадолго до того он кое-кого проводил, выпроводил одну иностранку, которая ему устроила зарубежное турне по университетам и которую он в результате угостил анекдотом, что любовник — это спонсор мужа, а эта иностранка, со знанием русского переводчица и с большими сумками через плечо, где находились ее подарки русским, — эта иностранка печально хмурилась, задумывалась и была готова уже увезти «бойфренда» в багажнике своего автомобиля в ее пустынную безоблачную жизнь, где она жила все еще одна, но он-то что-то сомневался, кивал на семью, поскольку уже переспал с настырной бабой и затосковал от этого насилия) — а вот теперь он серьезно смотрел на свою ученицу, затем проговорил «ну заходи», она зашла, прошла, куда он ее пригласил, а именно на кухню, и без памяти прижалась к нему, первая любовь, вот что. Четырнадцать лет ей было, а затем она плакала и не хотела уходить, вся была прямо в горячке, Лолита-инициатор, маленькая кокотка с добрым сердечком, в сущности, ребенок.
И вот вам красавец, и вот вам красавица, и финал такой, что красавец выгнан из дома женой с битьем морды, причем это он бил и сломал жене зуб, а произошло это потому, что жена узнала об аборте юной ученицы, ученица сама звонила с целью отбить и бесстрашно встречалась с матроной. А матроне это было на руку, у нее оказался школьный друг, который потом тут же сразу вошел в семью, надстроил над домом в деревне второй этаж, художник и золотые руки, в свою очередь жена которого с тремя детьми долго жила, это все знали, с одним еще художником-халтурщиком и богачом, и в конце концов художник-бедняк был сманен бывшей школьной любовью (женой нашего красавца) и стал строить себе мастерскую в деревне уже на основе ее семейного дома, такие дела. Все устроилось, таким образом.
Красавица же наша Минерва после одного ночного бдения оказалась тоже на грани аборта, но стойко выдержала искушение, родила девочку без мужа, и подруга встречала ее из роддома и первый месяц еще жила с ней, поддерживала после кесарева сечения, таскала ей с рынка клюкву, но потом съехала заканчивать свою личную диссертацию, не все жить чужой жизнью. Минерва же выписала тоже красавицу-мать пенсионерку из южных садов, старуха засела с девочкой, а Минерва пришла на работу слегка высохшая, классическая мраморная статуя, но теперь уже точно мраморная, ибо бескровная, известковая, зажигает одну сигарету о другую — и встречает изредка классического Минина и Пожарского с бородой, слегка с прибитой прической, который все хлопочет и судится насчет деточек, отобранных у него лихой женой (вот тебе и усталая матрона), особенно насчет младшей, все кружит вокруг родного пепелища, и в частных беседах все выступает с уклоном в воспитание детей, в супружескую верность и с уклоном в образ женщины-матери и хранительницы очага, как выступают многие сильно погулявшие мужчины и таковые же женщины в возрасте, которые наконец поняли что почем, а то раньше не понимали и развлекались кто во что горазд, жили как во сне, а теперь раз — и проснулись.
Петрушевская жизнь как сон
Женщина слаба и нерешительна, когда дело касается ее лично, но она зверь, когда речь идет о детях!
Сказка о часах
Жила-была одна бедная женщина. Муж у нее давно умер, и она еле-еле сводила концы с концами. А дочка у нее росла красивая и умная и все вокруг себя замечала: кто во что одет да кто что носит.
Вот приходит дочка из школы домой и давай наряжаться в материны наряды, а мать бедная: одно хорошее платье, да и то заштопано, одна шляпка с цветочками, да и то старая.
Вот дочка наденет платье и шляпу — и ну вертеться, да все не то получается, не так одета, как подруги. Начала дочка искать в шкафу и нашла к…
… показать весь текст …
Сяпала Калуша с калушатами по напушке. И увазила бутявку, и волит:
— Калушата! Калушаточки! Бутявка!
Калушата присяпали и бутявку стрямкали. И подудонились.
А Калуша волит:
— Оее! Оее! Бутявка-то некузявая!
Калушатa бутявку вычучили.
Бутявка вздребезнулась, сопритюкнулась и усяпала с напушки.
А Калуша волит калушатам:
— Не трямкайте бутявок, бутявки любые и зюмо-зюмо некузявые. От бутявок дудонятся.
А бутявка волит за напушкой:
— Калушата подудонились! Калушата подудонились! Зюмо некузявые! Пуськи бятые!
В рассказах о себе должен присутствовать здоровый смех — над своей судьбой, которая выкидывает коленца, над тем существом, которого вы не знаете и которым вы являетесь и с изумлением, изнутри, слушаете, что с ним происходит и что оно произносит…
Трагедия — это когда один хороший человек губит другого хорошего человека. Когда негодяй предает — это даже не драма. Это неизбежность.
…счастье есть избавление! Надо сильно перестрадать, чтобы потом найти утешение в обычном несчастье, в повседневном. Новыми глазами посмотреть на жизнь и обнаружить в ней ценность!
Жил на свете один отец, который никак не мог найти своих детей. Он всюду
ходил, спрашивал, не пробегали ли тут его дети, но когда ему задавали простой
вопрос: «как выглядят они, как зовут ваших детей, мальчики или девочки» и так
далее, он ничего не мог ответить. Он знал, что они где-то есть, и просто
продолжал свои поиски. Однажды поздно вечером он пожалел какую-то старушку и донес ей тяжелую сумку до дверей квартиры. Старушка не пригласила его зайти,
она не сказала ему даже «спасибо», но вдруг…
… показать весь текст …
Людмила Петрушевская «Время ночь»
Мне стало неловко перед ангелом. Дети все-таки воплощенная совесть.
Как ангелы, они тревожно задают свои вопросики, потом перестают и становятся взрослыми. Заткнутся и живут. Понимают, что без сил. Ничего не могут поделать, и никто ничего не может.
26 мая-день рождения неповторимой Людмилы Стефановны Петрушевской
Он молчал непонятно на какую тему.
Девушка-нос
Девушка-Нос
В одном городе жила очень красивая девушка по имени Нина. У нее были золотистые кудрявые волосы, большие синие, как море, глаза, огромный нос и прекрасные белые зубы. Когда она смеялась, казалось, что светит солнце. Когда она плакала, казалось, что падает жемчуг. Одно ее портило — большой нос. Однажды Нина собрала все деньги, какие у нее были, и пошла к врачу. Она сказала:
— В этом городе у меня никого нет, я сама зарабатываю себе на жизнь, а мои папа и мама живут далеко, и я не мо…
… показать весь текст …
Своих детей любить не проблема, ты чужих детей люби!
Калушаточки! Не трямкайте бутявок, бутявки дюбые и зюмо-зюмо некузявые.
(1992)
Часть I Сяпали Калуша с Помиком по напушке и увазили Ляпупу. А Ляпупа трямкала
Бутявку.
А Калуша волит:
— Киси-миси, Ляпупа!
А Ляпупа не киси и не миси, а трямкает Бутявку. Полбутявки y Ляпупы в клямсах, полбутявки по бурдысьям лепещется.
А Помик волит:
— Калуша, Ляпупы, трямкающие бутявок, не волят «киси-миси», а то бутявки
из клямс вычучиваются.
А Калуша волит:
— А по клямсам? За некузявость?
И — бздым! — Ляпупу по клямсам.
… показать весь текст …
« Эта ведь не секрет, что в человеке иногда исчезают прежние души и заводится новая, особенно с возрастом».
Человек может быть неискренним, когда он что-нибудь хвалит. Но если он ругает, то это всегда искренне.
Ваш голос… у меня от него побежали мурашки по спине, и трех я уже поймал.
Жизнь есть дорога, по которой не вернешься.
Перебор смешного рождает пустую голову, а перебор страшного — хохот.
Закаты, рассветы, здоровье — вот во что вложены должны быть деньги!
Понять — значит простить. Понять — значит пожалеть. Вдуматься в жизнь другого человека, склониться перед его мужеством, пролить слезу над чужой судьбой, как над своей, облегченно вздохнуть, когда приходит спасение.
Людмила Стефановна Петрушевская
Links
Дмитрий Быков // «Огонёк», №18(4293), 24 апреля — 1 мая 1993 года
« previous entry | next entry »
Aug. 28th, 2017 | 02:03 am
posted by:
jewsejka in
petrushevskaya
1
«Сяпала калуша по напушке и увазила бутявку. И волит:
— Калушата! Калушаточки! Бутявка!
Калушата присяпапи и бутявку стрямкапи.
И подудонились».
Это Людмила Петрушевская, 1938 года рождения. Русский писатель.
«После его женитьбы жена выкинула шестимесячный плод, лежала в больнице, и ребеночек, после месяца жизни в инкубаторе, подумаешь, что в нем было, двести пятьдесят граммов, пачка творога,— он умер, его даже не отдали похоронить, у него и имени не было, его оставили в институте, там истопница их сжигала в печке».
И это Людмила Петрушевская, того же года рождения, тоже русский писатель.
Стремительное триумфальное шествие Петрушевской в первый ряд русской литературы происходит на наших глазах.
Ее странная драматургия — гиперреализм, переходящий в абсурд,— официально непризнанная, но высоко ценимая в «своем кругу», шла на студийных сценах и печаталась редко. Роман Виктюк начался со спектакля «Девочки, вот пришел ваш мальчик» по ее одноактным пьесам. Один из главных принципов Петрушевской-драматурга: в первые десять минут должно быть непонятно, что происходит на сцене. У нее иногда непонятно до конца и после, хотя герои говорят совершенно как в жизни. Так и живем.
С середины восьмидесятых Петрушевская выступает преимущественно как прозаик. Если прежде каждый уважающий себя сноб к месту и не к месту признавался в любви к Битову и Маканину, то сегодня корифеям интеллектуальной прозы приходится потесниться.
Женская проза? Ничего подобного: по словам М.Розановой, Петрушевская пишет, «как два мужика плюс три крокодила, вместе взятые». Даром что у Петрушевской наросла когорта подражателей в жанре гинекологической исповеди. Прозаик и драматург Нина Садур с завидной регулярностью выпекает рассказы, заставляющие предположить, что это Петрушевская под псевдонимом выдает свои ранние, слабейшие опусы. Сама она между тем остается неподражаемой, и загадка ее книг, как нельзя более приходящихся к разоренному двору и свихнувшемуся Времени, никем не разгадана. Как непостижимо и то, что ее прозу с жуткими сюжетами и чудовищной «фактурой» легко и смешно читать.
Не оговорился: смешно. Петрушевская вспоминает о том, как ее учитель А.Арбузов тяжело болел и собрал свой драматургический семинар на дому. Все были подавлены, да и пьеса читалась мрачная: что-то по Гоголю. Но когда в четвертый раз прозвучала ремарка «Снова вносят гроб»,— разразился общий хохот. Не знаю, всегда ли Петрушевская предусматривает такой эффект, но достигает его зачастую виртуозно. А что вы хотите, тоже способ преодоления реальности.
После нескольких циклов малой прозы, блистательных рассказов «Гигиена» и «Новые Робинзоны» за Петрушевской утвердилась репутация мастера «случая» и антиутопии.
В жанре «случая» бесспорным пионером является фольклор. За ним по праву следует Хармс. Но если у Хармса абсурд задан с самого начала («Один скрипач купил себе магнит»), то у Петрушевской он вырастает из самой языковой ткани.
С антиутопией сложнее, хотя жанр носится в воздухе и обозначает не столько литературные явления, сколько нынешнюю жизнь — жизнь после краха всех иллюзий, включая веру в человечество.
«Случаи рассказываются в пионерских лагерях, в больницах, в транспорте — там, где у человека есть пока что время».
Хватит, хватит, уже страшно.
Что значит — есть пока что? А вы перечтите «Гигиену»: «По его мнению, что-то действительно начиналось, не могло не начаться, он чувствовал это уже давно и ждал». Узнаете? Сами что, не ждали? Или в знаменитых «Робинзонах», этой «хронике конца XX века»: «В начале всех дел удалились с грузом набранных продуктов в деревню». Это уж совсем из нашего подсознания. Ибо если мы пока еще и не сушим сухари, то не удивимся, если, как в «Гигиене», в дверь постучит молодой человек с лицом, обтянутым тонкой красной кожицей, и скажет, что всё, началось, он выжил чудом, потому что идет эпидемия, вихрь, цунами, конец света, референдум, голод, понос, кранты.
Ждем, ждем, все ждем, нечего прятать глаза. Крыша съехала настолько, что дождем заливает, как в пьесе того же автора «Три девушки в голубом». Чисто бытовой факт протекания поехавшей крыши становится лейтмотивом действия, символом всеобщего протекания. Но вечно протекать не может. Рано или поздно польет.
Эта точность попадания — едва ли не главная причина успеха Петрушевской. Еще в ранних ее пьесах поражали диалоги, словно снятые с магнитофона,— вязкие, многословные апокрифы — случаи, излагаемые коммунальными соседками, убийственно точные приметы сценического быта, который, будучи скрупулезным воспроизведением настоящей коммунальной жизни, в то же время служил идеальной декорацией для драмы абсурда. Здесь уже достаточно крошечного сдвига, чтобы мир вывернулся наизнанку, ибо количество клопов, продавленных диванов, выкидышей, взяток врачам, сумасшествий, обмочившихся детей и дырявых пеленок рано или поздно переходит в новое качество жизни. Это качество, кроме Петрушевской, не сумел выразить никто: у нее хватило женской беспощадности и абсолютного слуха.
Социальные моменты тут играют малую роль; кошмар жизни универсален, и вовсе не только быт его предопределил. Петрушевская пишет подчеркнуто асоциальные антиутопии. Она разрушает утопию на всех уровнях: любовь оборачивается кровавыми дефлорациями и бесполезными декларациями, семейное счастье — бессонными ночами и скандалами. Один критик подсчитал как-то количество болезней, которыми болеют герои Петрушевской, и ужаснулся. После этого уже не удивляет ремарка из пьесы «Вставай, Анчутка!»: «рассыпается прахом». Да, вот прямо так и рассыпается. Верю, сказал бы Станиславский.
Да что там быт, когда Петрушевская замахнулась уже на смысл жизни вообще! Есть у нее «случай» под названием «Смысл жизни», нигде не встречавшийся мне в российской периодике, напечатанный во Франции «Синтаксисом». Один врач стал сам себя лечить и долечился до того, что его парализовало. Он подключен к аппарату искусственного дыхания и может даже говорить, если специальную трубочку заткнуть пальцем. Но, когда ее затыкают, он только матерится и кричит: «Добейте, падлы!» Так и лежит ВСЕГДА. В соседней палате лежат полиомиелитные девушки, неподвижные, в золотых ореолах волос на подушке, и рассказывают матерные анекдоты ангельскими голосами. Их осматривает старик профессор, впавший в детство, кладущий при осмотре руку на лобки. Рядом играют дети с нарушенной координацией движений. «Вот вам и задачка о смысле жизни, если угодно».
Читать это невозможно, тем более что в деталях Петрушевская достоверна до отвращения, точна до тошноты,— да, да, эта реальность есть, и, значит, есть литература, ее отражающая. Все правда. Господи, помилуй! Петрушевская последовательно разрушает все человеческие утопии — именно человеческие, а не социалистические, не детские, не женские. Все, и в этом смысле ее проза бесчеловечна в традиционном понимании слова «человечность». Это сверхреальность, описываемая сверхпрозой, преодолеваемая только с помощью шоковой терапии. Момент преодоления, кстати, налицо: один из побочных эффектов такой прозы, непредусмотренный, быть может, самим автором,— странное облегчение. В отчаянии от несчастной любви, мизерной зарплаты, непроходящего насморка — прочтешь этакое, и жизнь прекрасна! Правда, потом-то опомнишься: как жить в мире, где вообще возможно такое? Как ходить под этим дамокловым мечом? Зачем, зачем мне это показали, уберите, ненавижу.
Но эта реальность есть. И деться от нее некуда. И, значит, должен быть человек, сосредоточенный на ужасе жизни, переживший драму обыденного человеческого сознания, ввергнутого в нечеловеческие условия. Теперь Петрушевская пытается адаптировать к этим условиям свою аудиторию, и это дело благое. Хоть и неблагодарное.
Но ограничивайся она одной фиксацией ужаса жизни, никто бы ей, конечно, не дал Пушкинскую премию, и не потеснился бы Битов, и не была бы она лучшим русским прозаиком. В области ужаса жизни и без нее много желающих есть: Вик. Ерофеев давно побил все рекорды ужасов и кощунств. Правда, не в целях шоковой терапии или преодоления реальности, а скандальной славы для, брезгливо-любопытствующей прессы ради. Петрушевская не перебарщивает нигде, страшное изображено пугающе точно и изложено ненавистным, сумасшедшим языком очереди, который отражает нашу реальность примерно так же, как отражал ломаный русский язык Платонова сдвинутый мир двадцатых годов. В речи героев Петрушевской присутствуют все приметы бытового помешательства: жаргон, цитаты из газет, устойчивые речевые штампы, детские словечки, реплики из советских фильмов, дежурные слова-паразиты типа «все такое». Все советские мифологемы, все бродячие сюжеты советской эпохи накладываются на вечные легенды народного сознания: ожившие покойники разоблачают неверных жен, сбитые летчики по ночам являются в свои квартиры, и этот ужас выглядит органично в ряду таких бытовых ужасов, как нехватка еды и отключение водопровода. Происходит не только разрушение мифа, но и строительство нового, советского мифа-мутанта, вымороченной прозы с героями-выродками. Это — высокое искусство, без дураков, пристальное исследование обывательского сознания, которое гораздо ужаснее и безумнее любого «Кошмара на улице вязов».
Люди чаще всего сходят с ума на почве бытовых склок. Им мерещатся не вампиры, а соседка, которая задумала извести их семью путем разбрасывания своих волос по всему дому. И какая речь, Господи! Цитировать — одно удовольствие: «Пришел к жене в дом буквально, что называется, с голым задом, со студенческой скамьи». «Девочка регулярно синела и задыхалась». «Как общее нажитое имущество квартира считаться не могла». Синтез канцелярита и коммунального жаргона, нотариальной справки и страшной сказки в пионерлагере под одеялом. Читать Петрушевскую — наслаждение (разумеется, до тех пор, пока умение пугать читателя не превращается у нее в устойчивый самодельный прием, как в явно провальной, хоть и мощной повести «Время ночь»).
Когда Петрушевская устойчиво сосредотачивается на кале, моче и отрыжках, критики ее спрашивают: а как же клейкие зеленые листочки? а как же счастье? а как же неизбежный элемент веры, надежды, любви?
Но в том-то и дело, господа (обращаюсь отчасти и к себе самому), что у сдвинутых героев — сдвинутое счастье. Нам не понять, а кому понять — те не могут объяснить.
В прозе Петрушевской действительно осуществляется вожделенный прорыв. Да, жизнь безысходна, но изуродованные люди в изуродованном мире получают какое-то мутировавшее счастье, ублюдочную радость, придурочную благодать.
Смотрите: в «Гигиене» все умирают — то ли от жадности, то ли от страха за свою жизнь, то ли от самой гигиены, то ли вправду от эпидемии. Семья заперла в отдельной комнате девочку и кошку — из страха от них заразиться. Все умерли, а девочка и кошка выжили. И когда молодой человек, обтянутый тонкой красной кожицей, обходит вымерший дом, он видит, как девочка с такой же кожей в упор смотрит на него и кошка тоже смотрит.
Каков ковчег! Какова Библия — после Апокалипсиса! Каковы все эти твари по паре, одичавшие, преследуемые не пойми кем, сбежавшие в леса от глобального катаклизма горожане, собаки, кошки, козы, старуха-кладезь из ближайшей деревни! Впрочем, уродовать утопию — так уж до конца. В деревне есть сумасшедшая старуха Марфутка, которая уже ничего не понимает, а только сидит, закутавшись в ворох сальных тряпок. «Когда мы будем, как Марфутка, нас не тронут». Мутация продолжается, и по ходу ее мутирует сказка вместе со счастливым финалом.
И когда в самой абсурдной из ранних пьес Петрушевской, в знаменитом «Анданте», все герои в финале водят хоровод, взявшись за руки и выкрикивая чушь, — мы в первый момент не догадываемся, что перед нами то самое чудесное преображение действительности, которое обещает нам всякая сказка, только утопия уродов сама по себе должна быть уродлива и все законы соблюдены.
Опа, опа! Два прихлопа, три притопа! Калеки пляшут, пристукивая протезами, алкоголики веселятся, призраки абортированных младенцев порхают под потолком в синем свете, как херувимы! Дикие люди в лесах, неотличимые от зверей, обустроились в своем уютном аду! Завшивевшие безумцы, матери-одиночки, добрые шизофреники, маразматические старухи пляшут свой сумасшедший танец, празднуют свое ублюдочное счастье! Ад оборачивается раем, когда он обжит, привычен и описан!
Наконец слово найдено: Петрушевская — сказочник.
Это было ясно и без ее превосходных сказок, хотя именно она соавтор сценария «Сказки сказок», признанной лучшим мультфильмом всех времен и народов. Но сказка о безумном мире рассказана безумным, несуществующим языком, в котором сяпают калуши и сопритюкиваются бутявки. Петрушевская пугает, и это запугивание входит в условия игры. Вам показывают страшную сказку в современных декорациях. У этой сказки будет страшный счастливый конец.
В утопии все хорошо, в антиутопии все плохо. Но и то, и другое — сказка, а у этого жанра нет права на безысходность.
Смертельно больная героиня пускается на страшные хитрости, чтобы пристроить своего единственного сына к кому-нибудь из «своего круга»,— и пристраивает. Примиряются герои «Анданте», возвращаются в свою адскую идиллию «Три девушки в голубом». Умирающие старухи превращаются в девочек, больная принцесса выздоравливает оттого, что ее начинают носить на руках. Любовь грязна, болезненна, абсурдна, мучительна, бессмертна.
Один хороший писатель сказал, что такую прозу, как у Петрушевской, мог бы писать гестаповец: жестоко и сентиментально одновременно. Сказано язвительно, но верно. Дело только в том, что жестокость — обратная сторона сентиментальности: так воспринимает мир изначально сентиментальный, мучительно страдающий человек. Его особенно больно ранит кошмар бытия. Но вечно ужасаться нельзя. Надо приспособиться, привыкнуть. Вместе с героем меняются язык, автор и, наконец, читатель. И тогда ему открывается не то чтобы просвет, но утопия в аду, идиллия на руинах. Все прежние мифы разрушены до основанья, а затем из их обломков творится новый, современный, страшный счастливый миф.
Не обходится без издержек. Переставая быть сказочницей, Петрушевская пережимает и ломает. Нарочно нагнетая ужасы, она компрометирует метод; отказываясь от гротеска, сползает в откровенную, преднамеренную чернуху. Но в лучших своих вещах она преодолевает, переплавляет ужас бытия, прорвавшись в новое качество жизни, в страшное счастье, в рай уродов, в счастливые божественные сны, которые снятся пьянице-матери и голодной дочери из страшного рассказа «Страна».
Очень хорошее название.
А то вот был еще такой случай.
Один писатель стал писать и дописался до того, что одни от его книг плакали, другие плевались, третьи не могли заснуть по ночам, четвертых рвало. Но писатель все писал и писал про грязных нищих, вонючих больных, переполненный транспорт и клопиные диваны, и читатель думал, что писатель никого не жалеет, потому что читатель не привык к такой сильной жалости.
И однажды из страницы одной сказки вырос прекрасный розовый куст — с кривыми ветками, больными листьями, с цветами небывалого цвета, благоухавшими райским благоуханием. И куст этот цвел еще долго, никого не осталось, все умерли или разъехались, а он все цвел и цвел.