Почему это стихотворение названо сон
Анализ стихотворения «Сон» (М. Ю. Лермонтов)
Автор: Guru · 14.08.2018
Лермонтов много писал об отчужденности и тоске, городской скуке и об одиночестве. Не раз писатель ассоциировал себя с лирическим героем. Как и в стихотворении «Сон», поэт скорее пишет про себя, так как он чувствует какое-то непонятное волнение и тревогу.
История создания
М. Ю. Лермонтов, находясь второй раз в ссылке, работал над стихотворением «Сон» — это 1841 год. Когда поэт писал свои произведения, окружающие его люди замечали, что фразы и слова Лермонтова пророческие, но писатель не обращал на это внимания.
Со стихотворением «Сон» произошла мистическая история, многие люди связывают его со скорой гибелью Лермонтова. Умер поэт в этом же году, и как будто напророчил собственную гибель. Никто и подумать не мог, что Мартынов, товарищ Михаила Юрьевича, не откажется от дуэли и доведет свое намерение до конца, убив друга за злословие.
Жанр, направление и размер
Лермонтов использует довольно распространенный и простой размер написания – ямб. Для окраски и придания некоторым словам акцента, поэт чередует женскую и мужскую рифму и использует перекрестную рифмовку.
Образы и символы
Лирический герой рассказывает сон, где видит себя со стороны уже мертвым. Он лежит в жаркой пустыне, в долине Дагестана. Теряя сознание, он погружается в миражи: пир, вечер, родимая сторона. На этом балу, который так и светится огнями, происходит разговор юных девушек о лирическом герое. Но одна дама думает о своем и не ведет с ними беседу. Героине также снится сон: пустыня, долина Дагестана и лирический герой. Он уже был мертв, в его груди дымящаяся рана. Разделенные расстоянием молодые люди очутились рядом в последний час его жизни. К сожалению, этот час близости лишь демонстрирует им весь трагизм положения. Вместе со своей жизнью, он теряет свою любимую, она же теряет его. Оба во сне видят то, чего желают — друг друга. В этой мистической зарисовке есть важные символы, которые создают настроение стихотворения.
Темы и настроение
Основная идея
Смысл этих строк – утверждение романтического идеала, ведь поэты в эпоху романтизма грезили об идеальном мире, по которому остается только томиться, ибо идеал недостижим. Сон – воплощение этой вечной мечты о гармонии и счастье. В нем влюбленные навек соединяются незримыми узами.
Средства художественной выразительности
Стихотворение наполнено средствами художественной выразительности. Они передают все одиночество лирического героя, и волнения его души.
Эпитеты: «полдневный жар», «желтые вершины», «грустный сон», «хладеющей струей».
Наводят одновременно страх и грусть некоторые метафоры, используемые автором: «Глубокая еще дымилась рана», «И в грустный сон душа ее младая / Бог знает чем была погружена», «Уступы скал теснилися кругом».
Почему это стихотворение названо сон
Я получил блаженное наследство –
Чужих певцов блуждающие сны.
Сон — это такое знакомо-родное и такое удивительное явление. Оно имеет свою художественную структуру, свою иррациональную поэтику. Во сне никакое нарушение реальности не кажется странным. Наоборот, вспоминая логически последовательный сюжет сна, мы удивляемся как раз логичности и последовательности. Таинственное явление. В снах мы имеем дело со своим подсознанием, с самой интимной и загадочной областью души. Душа во сне не спит, и любое сновидение оказывается осмысленным психическим феноменом. Часто сон производит непонятно глубокое впечатление, причем чем-то неуловимым, не забывается в течение всего дня, говорит о чем-то тайном, спрятанном от нас самих. Сознание погружается в придонные слои души, и толкование сна дает возможность глубоко заглянуть в себя, понять свою личность. Сны сходны с художественным вымыслом, но неуправляемым, неизвестно чьим. Это относится к любому искусству. Ван Гог писал: «Я перестаю чувствовать самого себя и картина пишется как во сне».
Сон — благословенное явление. Каким бы страшным кошмаром он ни обернулся, переход в другую реальность дает возможность отойти от обыденности, дарит паузу, которая нужна организму как воздух. Бывают в жизни каждого такие часы и дни, когда сон лечит, когда сновидения становятся спасением, когда человек ждет их как избавления от тяжести обступивших обстоятельств.
Фрейд разделяет явное содержание сновидения и его внутреннее содержание, которое выявляется путем анализа. Анализ Фрейда заключается в привлечении первых приходящих в голову ассоциаций к фрагментам сновидения. Так выясняется скрытая их суть. В основе сна, полагал он, лежит стремление к желаемому, исполнение желания. Одна дама, возражая против этого тезиса Фрейда, рассказала ему свой сон: она хотела устроить званый ужин, но оказалось, что все магазины закрыты и она не может купить угощенья. «Что же тут от исполнения желаний?» — спросила она. При психоанализе, которому она подверглась, допросе с пристрастием, выяснилось, что на ужине должна была присутствовать приятельница, которая нравилась мужу этой дамы, так что несостоявшийся званый вечер никак не мог ее огорчить, наоборот. Званый ужин во сне был лишь поводом, а скрытой темой были отношения приятельницы с мужем этой дамы, ревность. Фрейд утверждает, что на дне сновидения лежит какая-то интимная вещь, о которой пациент неохотно сообщает, которую скрывает даже от себя.
Подобно внешнему и внутреннему содержанию снов, в стихах различимы повод стихотворения и его тема. Поводов к лирическому сюжету бесконечное множество. Ими могут быть случайно увиденные детали обстановки или пейзажа, мысль, событие, вещь; а тем лирических стихов немного, они повторяются и варьируются. И в любом случае они связаны с глубинной душевной жизнью поэта. С чем-то глубоко интимным в широком смысле этого слова — не постыдным, а сокровенным.
Сновидения Фрейд делил на три категории: 1) вполне понятные (логичные), 2) понятные по содержанию, но непонятные по мотивировке (например, человеку снится переезд в другой город, который никак не планировался, неясно, откуда такой сон взялся) и 3) бессмысленные, непонятные нагромождения бессвязных событий и видений. Последние, впрочем, тоже прекрасно расшифровываются, поддаются толкованию. О них Фрейд сказал: «Как письма, изорванные в клочья, „писания снов“, будучи тщательно исследованы, утрачивают первоначальную картину галиматьи и предстают серьезной и осмысленной вестью».
Примерно так же можно сказать о стихах. Есть стихи (1-я категория), описывающие сон, как, например, сон Татьяны в «Онегине». В них логично внешнее содержание и очевидно внутреннее. В сне Татьяны фантасмагория сна — повод, а тема — ее любовь к Онегину и страх перед ним. Татьяне снится человек, которого она и любит и боится. Но сами стихи на сон не похожи. Слишком понятны, слишком логичны. Есть стихи (2-я категория), которые можно назвать сновидческими, — в них не говорится о сне, но их поэтика попирает логику так, как это бывает в сумбурных снах. Они как бы копируют подсознание. К сновидческим стихам относятся, например, почти все стихи мандельштамовских «Тристий». Они плохо поддаются пересказу, но понятны при вдумчивом анализе. (Заметим в скобках, что не всякая невнятица похожа на сон.)
Начнем поиски снов с Ломоносова. «Поэтически вымышлять — значит находить нечто придуманное, то есть остроумное постижение соответствия между вещами несоответствующими», — сказал этот поэт-аналитик. В сущности, это определение метафоры, которую Ломоносов ставил в основу стихотворной речи. «Несоответствующие вещи» — это как раз то, чем нас щедро одаривают сны. А «остроумное постижение» — работа бодрствующего разума. Можно сказать, что метафора служит моделью сна: в метафоре без посредства логики соединяются смысловые представления, в понятийной основе которых лежит нечто общее. Не всегда это общее легко обнаруживается. Оно выявляется только дневным, бодрствующим сознанием. Связь смысловых представлений осуществляется путем монтажа. «Вокзал — несгораемый ящик / Разлук моих, встреч и разлук». Вокзал и ящик — вещи совершенно разные, во сне их, приснившихся, не связать, сходство обнаруживается лишь дневным, разумным взглядом. Во сне части метафоры разъединены, но в подоплеке сна находится связующее их звено. Или вот такая метафора: «Два сонных яблока у века-властелина / И глиняный прекрасный рот». Век представлен в виде скульптурной глиняной головы. Это вполне сновидческий образ. «Дневные сны» — так назвал одну из своих книг Кушнер. «Сны» — бессознательные видения, «дневные» — они же, осознанные и осмысленные. Стихи — такое оксюморонное сочетание.
Ломоносов — классицист, его стихи рациональны в высшей степени. Сон лишь упоминается в его стихах — и, кажется, всего один раз:
Все люди для покою
В начале самом сон.
И дальше рассказывается, как Купидон обманом втерся в доверие хозяина и вошел в его дом, а затем выстрелил в сердце: «Мой лук еще годится, / И цел и с тетивой; / Ты будешь век крушиться / Отнынь, хозяин мой». Стихи Ломоносова принадлежат к первой категории, они понятны и последовательны в развертывании смысла, как проза. Они дневные на все сто процентов. Но современники корили его за то, что слова он употреблял не всегда в их прямом значении. Эмоциональная речь казалась им непривычно-странной, его оды пародировались из-за присутствия в них метафор. К дерзким метафорам Ломоносов не был готов (до них оставалось еще полтора века), хотя горячая эмоциональность подвигла его на метафору «Там кони бурными ногами» в описании победного сражения русских со шведами. Против этого словосочетания возражал Сумароков: ноги могут быть толстыми или тонкими, большими или маленькими, но никак не бурными, считал он, находя в этом отклонение от здравого смысла. Барочная риторика ломоносовских стихов приоткрыла новые для русской поэзии возможности. Не догматическая привязанность к словарным значениям, а поэтическое преобразование слов. Не здравый смысл, а разум.
К первой, «дневной» категории поэтов принадлежит и Державин. И первый сон в русской поэзии описан им — «Соловей во сне»:
Я на холме спал высоком,
Слышал глас твой, соловей,
Даже в самом сне глубоком
Внятен был душе моей…
Вероятно, нет поэта, который не употреблял бы односложного слова «сон», богатого разнообразными рифмами. Знаменательно то, что рассказано самим Державиным о написании оды «Бог». Начав оду, он никак не мог ее завершить, хотя много раз делал попытки. Конец ее пришел к нему во сне, когда он специально уехал от повседневных дел в Нарву и, наняв у старушки немки комнату, писал оду до ночи, пока не заснул. И вот во сне привиделся ему свет, от которого слезы полились из глаз, и пришла наконец последняя строфа. Не так интересно для нас его описание сна («Соловей во сне»), как этот красноречивый эпизод с окончанием оды «Бог». Поэт с отчетливо дневным, рациональным мышлением сочиняет во сне. Разум находит поддержку в дремотном состоянии души.
К той же «дневной» категории принадлежат и Пушкин, и Баратынский, и Лермонтов. У Пушкина в стихах сон видят Татьяна в «Онегине» и Наташа в балладе «Жених». Есть «Стихи, сочиненные во время бессонницы» и «Пробуждение», в которых Пушкин как бы ходит вокруг сна, призывая его и вспоминая. К «ночным» стихам принадлежат и «Воспоминания». Нет, кажется, ничего лучше этих в высшей степени рациональных стихов. Но их таинственное очарование необъяснимо, как всякое совершенство. «Я сладко усыплен моим воображеньем», — говорит Пушкин о том, как пишутся стихи. «Душа стесняется лирическим волненьем, / Трепещет и звучит, и ищет, как во сне». Работа воображения включает в себя и дневное, разумное начало, и сновидческое, бессознательное. Воображение — это сон наяву.
У Пушкина тема, то есть внутреннее содержание стихов, обычно является прямо, с непосредственностью и искренностью, как, например, «Желанье славы». «Желаю славы я, чтоб именем моим / Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною / Окружена была, чтоб громкою молвою / Все, все вокруг тебя звучало обо мне…» В его стихах почти нет метафор и все названо своими именами; при этом они окутаны тайной безусловной красоты. Мы не знаем, что такое красота, чем она определяется, но видим ее так же мгновенно и ясно, как видим молнию. Что-то в этом есть таинственное, как сон, необъяснимое точными науками.
То же самое можно сказать о лермонтовском «Сне», сне в долине Дагестана. Прелесть этих стихов продиктована разумом, но обращена к душе — не знаю, как это объяснить. Сон в них не похож на сон с его невнятицей и тенями. Он понятен и логичен, но заставляет трепетать сердце. Эти стихи так искренни в последней степени, как должна быть искренна лирика. Искренность, то есть подлинность, достоверность, — неосознанная главная цель поэта. «Искренность похожа на сон», — сказал У.-Х. Оден. Она, настоящая, не может быть нарочитой.
Интересно «фрейдистское» стихотворение Баратынского, в котором дано и сновидение и его толкование.
Порою ласковую Фею
Я вижу в обаяньи сна,
И всей наукою своею
Служить готова мне она.
Но что же? странно и во сне
Непокупное счастье мне:
Всегда дарам своим предложит
Которым, злобно смышлена,
Их отравит иль уничтожит.
В самом деле, любое желание, по Фрейду лежащее в основе сновидения, часто бывает во сне недоступно. Кто не знает тягостных сновидений, в которых никак не найти дорогу к дому? Фрейд очень порадовался бы этим стихам.
К первой категории рационалистов принадлежит и Некрасов. Но сами характерные его трехсложники таят в себе, кажется, что-то ночное: «Еду ли ночью по улице темной…»; «Мы с тобой бестолковые люди: / Что минута, то вспышка готова!»; «Ночь. Успели мы всем насладиться. / Что ж нам делать? / Не хочется спать»… Речевая мелодия, по которой легко узнается Некрасов, говорит о чем-то, противоречащем его логике.
Обратимся к Фету. Перешагнем через Жуковского, через романтический сон его Светланы, похожий на сон Татьяны, и рассмотрим сны Фета. Его отношение к сновидению можно считать программным. К одному из своих стихотворений он взял эпиграфом слова Шопенгауэра: «Равномерность течения времени во всех головах доказывает более, чем что-либо другое, что мы все погружены в один и тот же сон; более того, что все видящие этот сон являются единым существом». Жизнь — сон, все видимое и ощущаемое — одно общее сновидение. Если бы Шопенгауэр был знаком с Интернетом, он в качестве примера привел бы Всемирную сеть в качестве обобществленного сознания.
И всё, что мчится по безднам эфира,
И каждый луч, плотско`й и бесплотный, —
Твой только отблеск, о солнце мира,
И только сон, только сон мимолетный.
И этих грез в мировом дуновеньи
Как дым несусь я и таю невольно,
И в этом прозреньи, и в этом забвеньи
Легко мне жить и дышать мне не больно.
То, что чувствует поэт, ему снится: «И снится мне, что ты встала из гроба, / Такой же, какой ты с земли отлетела, / И снится, снится: мы молоды оба, / И ты взглянула, как прежде глядела». Как хороши эти повторы «и снится, снится…»: трижды в двух стихах. Его восхищенные, бурные чувства всегда «как бы во сне», как сказано им в другом стихотворении. «В мечтах и снах нет времени оков; / Блаженных грез душа не поделила: / Нет старческих и юношеских снов». И к стихам Фет относится как к дневным снам. Призывая возлюбленную внимать «стихам, звучавшим мне», он уверен, что «вдумчивым и чутким сердцем девы, / Безумных снов волненья ты поймешь». Стихи — безумные, волнующие сны.
Самыми противоположными эпитетами может быть снабжено удивительное явление сна. «Перстами легкими как сон», — сказано Пушкиным. «Я взял ее тяжелую, как сон», — говорит Кушнер о серебряной сахарнице покойного друга, которая перешла к нему по наследству.
О себе самом Тютчев сказал:
И чудится давно минувшим сном
Ему теперь все светлое, живое…
И в чуждом, неразгаданном, ночном
Он узнает наследье родовое.
Переместимся в XX век. К первой категории — «дневной» — следует отнести Заболоцкого, Пастернака, Ахматову, Ходасевича. Но все не так просто, как может показаться. Например, есть два Заболоцких: Заболоцкий «Столбцов» и зрелый, поздний Заболоцкий. «Столбцы» своей фантазией как бы напоминают сны, но это кажущееся сходство. В них слишком явно выступает юмор — продукт бодрствующего ума. Вся фантасмагория «Столбцов» пронизана веселостью и игрой, которые со снами не имеют ничего общего. Если представить себе картины «Столбцов» приснившимися, то это были бы страшные сны. А стихи — смешные. Зато природа у позднего Заболоцкого обладает волшебством, сходным с волшебством сновидения.
Вы слышите, как перед зеркалом речек,
Под листьями ивы, под лапами ели,
Как маленький Гамлет, рыдает кузнечик,
Не в силах от вашей уйти канители?
Опять ты, природа, меня обманула,
Опять провела меня за нос, как сводня!
Во имя чего среди ливня и гула
Опять, как безумный, брожу я сегодня?
Есть, есть в этих стихах крупица безумия, одна, но звучная сновидческая нота. Этот рыдающий Гамлет-кузнечик! И страстные воззвания к природе, укоризны и восторги:
О сад ночной, таинственный орган,
Лес длинных труб, приют виолончелей!
О сад ночной, печальный караван
Немых дубов и неподвижных елей!
Восторг поэта перед явлениями природы — это голос души, то есть сознания и подсознания. «Я люблю этот сумрак восторга, эту краткую ночь вдохновенья, / Человеческий шорох травы, вещий холод на темной руке, / Эту молнию мысли и медлительное появленье / Первых дальних громов — первых слов на родном языке». Слишком все это слито — шорох травы и молния мысли, дальние громы и слова на родном языке; их не разнять и не объяснить с помощью логики. Сумрак восторга.
Но сумрак ничем не выдает себя в таких не менее прекрасных рациональных стихах, как «Уступи мне, скворец, уголок», «Вчера о смерти размышляя», «Осень», «Начало зимы», «Лесное озеро», «Метаморфозы» и т. д. и т. д. и даже в «Бегстве в Египет» — одном из лучших стихотворений, в котором рассказан сон.
«Снилось мне, что я младенцем / В тонкой капсуле пелен / Иудейским поселенцем / В край далекий привезен». Есть у позднего Заболоцкого стихи, которые таинственной прелестью напоминают волшебное сновидение: «Прощание с друзьями», «Приближался апрель к середине…», «Где-то в поле возле Магадана…». Работа воображения в них захватывает и необъяснимо очаровывает.
Художественная мысль Пастернака совсем другая. Тем удивительней и тем интересней сходство некоторых его стихов со сном.
Как бронзовой золой жаровень,
Жуками сыплет сонный сад.
Со мной, с моей свечою вровень
Миры расцветшие висят.
И, как в неслыханную веру,
Я в эту ночь перехожу,
Где тополь обветшало-серый
Завесил лунную межу.
Где пруд — как явленная тайна,
Где шепчет яблони прибой,
Где сад висит постройкой свайной
И держит небо пред собой.
Не правда ли, похоже на красочный счастливый сон, в котором привидевшийся пейзаж вызывает ощущение непонятного счастья? Вторая строфа дает представление о внезапной смене декораций, какая бывает во сне, со сменой эмоций: «И, как в неслыханную веру, / Я в эту ночь перехожу…» Метафоричность раннего Пастернака отчасти вводит стихи в сонное царство, которое, вообще говоря, не свойственно его бодрствующей мысли. Чтобы создать метафору, надо иметь ясную, трезвую голову, но сама метафора — явление наполовину сновидческое, поскольку в метафоре, повторю, соединены и явное содержание сновидения (сочетание разных понятий), и его внутреннее обоснование (их сходство). Поздние стихи Пастернака, лишенные буйных метафор молодости, не похожи на сны. Душа поэта ясна и дышит дневными мыслями. Даже ранние его стихи нельзя назвать сновидческими, в них нет той ауры сновидения, какая характерна, например, для Мандельштама. Даже стихотворение «Сон» (Мне снилась осень в полусвете стекол, / Друзья и ты в их шутовской гурьбе…») больше похоже на лермонтовский сон «В полдневный час в долине Дагестана…», чем на реальное сновидение. Это описание сна, а не сон. Может быть, поэту казалась, что его питали сны: «Я рос. Меня, как Ганимеда, / Несли ненастья, сны несли», — но на самом деле эта быстрая смена смысловых представлений, эта острота мысли, характерная для Пастернака, возникает в разогретом мозгу в момент высшей ясности, а не в туманной сновидческой работе подсознания.
И все-таки даже в самых реалистических, дневных стихах есть сновидческие моменты. «За высоту ж этой звонкой разлуки, / О, пренебрегнутые мои, / Благодарю и целую вас, руки / Родины, робости, дружбы, семьи». Родина и робость имеют мало общего в этом контексте. Но воспринимаются в необъяснимо понятной совокупности благодаря фонетическому созвучию. Вспомним сон Пьера Безухова, в котором он, как ему кажется, находит объяснение сложным явлениям жизни в слове «сопрягать»: сопрягать надо, сопрягать! А это кучер, будивший его, говорит: «Запрягать, запрягать пора!» Такие фонетические игры свойственны и снам, по тонкому замечанию все того же специалиста по снам, Фрейда.
Ахматова считала и декларировала, что стихи должны быть похожи на сны. И даже на бред. «Прислушиваясь к своему / Уже как бы чужому бреду»; «Услаждала бредами, / Пением могил. / Наделяла бедами / Свыше всяких сил»; «Но берегись твоей подруге страстной / Поведать мой неповторимый бред». Но ее внимание к реальным деталям обстановки говорит о сознательной остроте ума в любых обстоятельствах. Красноречивые подробности ситуаций украшают ее стихи и придают достоверность чувствам. «На стволе корявой ели / Муравьиное шоссе»; «На рукомойнике моем позеленела медь»; «И башенных часов кривая стрелка»; «И везут кирпичи за оградой» и т. д. и т. д. «Я вижу все, я все запоминаю», — говорит она о себе. Есть у нее три стихотворения с названием «Сон». Одно из них называется «Черный сон», а в другом описан чужой сон. Их нельзя назвать сновидческими. Рационализм ее ума не допускал «сновидческого бреда» — на сны ее стихи не похожи, хотя она так не думала:
Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом…
Какой-то запоздалый романтизм или вирус символизма ею владел. И кроме того, она не забывала о своей на редкость удачной внешности. Но в лучших ее вещах нет и следа бреда или любования собой, наоборот: ясный ум и острота внимания к окружающему. Вот например:
Небывалая осень построила купол высокий,
Был приказ облакам этот купол собой не темнить.
И дивилися люди: проходят сентябрьские сроки,
А куда провалились студеные, влажные дни?
Изумрудною стала вода замутненных каналов,
И крапива запахла, как розы, но только сильней.
Было душно от зорь, нестерпимых, бесовских и алых,
Их запомнили все мы до конца наших дней.
Было солнце таким, как вошедший в столицу мятежник,
И весенняя осень так жадно ласкалась к нему,
Что казалось — сейчас забелеет прозрачный подснежник…
Вот когда подошел ты, спокойный, к крыльцу моему.
В XIX веке стихи называли песнями, а в XX — снами. Даже разумный, насквозь «дневной» Ходасевич пользовался этим именованием стихов. И особенно ценил сновидческое состояние души. «Сижу, — но все земные звуки — / Как бы во сне или сквозь сон»; «И каждый вам неслышный шепот, / И каждый вам незримый свет / Обогащают смутный опыт / Психеи, падающей в бред»; «Так! наконец-то мы в своих владеньях! / Одежду — на пол, тело — на кровать, / Ступай, душа, в безбрежных сновиденьях / Томиться и страдать!». Сон — обитель души. И обращаясь к душе, с которой поэт постоянно вел влюбленный диалог, говорит: «Учись дышать и жить в ином пределе, / Где ты — не я; / Где отрешен от помысла земного, / Свободен ты…» Но стихов, похожих на сон, у Ходасевича нет. Или почти нет. Вот одно раннее стихотворение, несколько напоминающее что-то неясное, отрывочное, сновидческое:
Сладко после дождя теплая пахнет ночь.
Быстро месяц бежит в прорезях белых туч.
Где-то в сырой траве часто кричит дергач.
Вот, к лукавым губам губы впервые льнут,
Вот, коснувшись тебя, руки мои дрожат…
Минуло с той поры только шестнадцать лет.
Зарисовка памяти, яркой и волнующей, как сон. Может быть, еще знаменитая «Баллада» в конце напоминает сновидение: «И нет штукатурного неба / И солнца в шестнадцать свечей: / На гладкие черные скалы / Стопы опирает — Орфей».
Еще более похоже на сон стихотворение Георгия Иванова, поэта, тоже «дневного», руководимого разумом:
Мне весна ничего не сказала —
Не могла. Может быть — не нашлась.
Только в мутном пролете вокзала
Мимолетная люстра зажглась.
Только кто-то кому-то с перрона
Поклонился в ночной синеве,
Только слабо блеснула корона
На несчастной моей голове.
Эта мимолетная люстра, чей-то поклон («кто-то кому-то»), слабый блеск короны на несчастной голове — как это все мутно-лунно, как сказал бы Анненский, и как прекрасно. Сновидчески прекрасно.
У рационалиста Гумилева есть одно стихотворение про сон, но зато самое лучшее его стихотворение — «Заблудившийся трамвай». Оно и на тему сна, и сновидческое по композиции. «Через Неву, через Нил и Сену / Мы прогремели по трем мостам»; «В красной рубашке, с лицом как вымя, / Голову срезал палач и мне, / Она лежала вместе с другими / Здесь, в ящике скользком, на самом дне». Эти стихи так музыкально-печальны и так не похожи на их автора!
Обратимся к поэтам второй категории, к их «сновидческим» стихам. Здесь следует сказать о Блоке. В связи с его музыкальностью. Такое впечатление («Иль это только снится мне?»), что поэт поет, закрыв глаза, и, о чем бы ни хотел поведать, фантастические видения врываются в его полусонное сознание, «в электрический сон наяву». И полночь у него поет, и мотор поет…
С мирным счастьем покончены счеты,
Не дразни, запоздалый уют.
Всюду эти щемящие ноты
Стерегут и в пустыню зовут.
Жизнь пустынна, бездомна, бездонна,
Да, я в это поверил с тех пор,
Как пропел мне сиреной влюбленной
Тот, сквозь ночь пролетевший, мотор.
Казалось бы, при чем тут пролетевший мотор? Какой «тот»? И если «влюбленный», то почему со счастьем покончены счеты? При этом столько горькой прелести в восьми строках. Или вот в стихотворении «Девушка пела в церковном хоре…», где подробно говорится и о девушке, и о ее песне, а последняя строфа:
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высóко, у Царских Врат,
Причастный Тайнам, — плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.
Где, собственно, был ребенок? Как высоко? У каких царских врат? Вопросов лучше не задавать. Не важно. Не имеет значения. Важны сами слова: «ребенок», «высо`ко», «Царские Врата»; они не складываются в реальную картину, но присутствуют в сознании как бы в состоянии невесомости. Слова почти не несут смысла, они поются:
За дорогами пыльными,
За холмами могильными —
Под другими цветешь небесами…
И когда забелеет гора,
Дол оденется зеленью вешнею,
Вспоминаю с печалью нездешнею
Всё былое мое, как вчера…
В снах печальных тебя узнаю
И сжимаю руками моими
Чародейную руку твою,
Повторяя далекое имя.
Слов с их твердыми предметными значениями будто и нет совсем. Но как хороши дактилические рифмы. Музыка! Вся поэзия Блока — «как тайна приоткрытой двери в кумирню золотого сна», как им же сказано в других стихах.
Слово «сон» — одно из самых частотных в стихах Блока. На 68 страницах у него слово «сон» встречается двадцать раз. На каждой третьей странице.
У Мандельштама, чемпиона сновидческих стихов, гораздо реже. К нему и обратимся.
Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.
Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.
Здесь тема — забытое слово, желанье его вспомнить. А похожий на сон сюжет — слепая, мертвая ласточка в стране теней, куда памяти не пробиться. Воображение рисует сухую реку и пустой челнок — поэт так хочет вспомнить забытое слово, как жаждущий хочет воды в пустыне и как человек хочет вернуть уснувшего вечным сном: «О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, / И выпуклую радость узнаванья». Вместо искомого слова — «Все ласточка, подружка, Антигона…». Фрейд считал сновидение заместителем скрытых помыслов, и в этом стихотворении, словно в подтверждение его мысли, выражены и заместительные видения, и скрытые их мотивы.
В «Тристиях» в каждом стихотворении появляются не связанные друг с другом представления, но объяснимые при исследовательском анализе. Какие яркие сновидческие картины: «Чуть мерцает призрачная сцена, / Хоры слабые теней»; «В суматохе бабочка летает, / Розу кутают в меха»; «Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, / С певучим именем вмешался…»; «Фиалковый пролет газель перебежала, / И башнями скала вздохнула вдруг»; «А счастье катится, как обруч золотой…» и т. д. и т. д. Вообще мандельштамовская поэтика — поэтика сна, поэтика иррационализма. Этого нельзя сказать о первой его книге «Камень». Но со временем почти каждое его стихотворение взывает к исследовательскому анализу, к толкованию. Скажем, «Концерт на вокзале». Видимая часть, повод — концерт в Павловском музыкальном вокзале, куда в детстве поэта водила мать. А тема стихотворения — прощание с прошлым веком, к которому поэт «опоздал», но который дорог ему и является в виде «милой тени» (по всей видимости, тени Анненского, поэзия которого связывает прошлое с настоящим и будущим русской поэзии). Или вот одно из поздних стихотворений — «Как светотени мученик Рембрандт…». Поэт дает мотивы картин художника вперемежку со своими мыслями об искусстве: «Но око соколиного пера / И жаркие ларцы у полночи в гареме / Смущают не к добру, смущают без добра / Мехами сумрака взволнованное племя». Искусство не учит добру, ничему не учит, а только «смущает» душу — оживляет, волнует, радует. А неровный, дымчатый фон рембрандтовских картин в самом деле напоминает мех, меховой сумрак. А как певуч сумрак «Стихов о неизвестном солдате»: «Этот воздух пусть будет свидетелем, / Дальнобойное сердце его…»; «Хорошо умирает пехота, / И поет хорошо хор ночной…»… Певучее сновидение. Вроде того, что слышит в полусне Петя Ростов под звуки точимой сабли накануне смертельного для него сражения. Мандельштам вообще не столько видит сны, сколько слышит. Поистине «он опыт из лепета лепит / И лепет из опыта пьет…».
К сновидческому типу принадлежат и стихи Анненского. Анненский страдал бессонницей и часто сочинял стихи ночью. Стихи и сны у него переплетены: «Я устал от бессонниц и снов, / На глаза мои пряди нависли: / Я хотел бы отравой стихов / Одурманить несносные мысли». Стихи Анненского — сумрачные, полупрозрачные, спутанные сны в часы, «Когда беседа умолкает, / Нас тянет сердца глубина, / А голос собственный пугает».
Когда умирает для уха
Железа мучительный гром,
Мне тихо по коже старуха
Водить начинает пером.
Перо ее так бородато,
Так плотно засело в руке…
Не им ли я кляксу когда-то
На розовом сделал листке.
Я помню — слеза в ней блистала,
Другая ползла по лицу:
Давно под часами усталый
Стихи выводил я отцу…
Эти стихи из «Тихих песен» Фрейд, наверное, растолковал бы так: Анненский очень рано женился на женщине, которая была на четырнадцать лет старше него, и это было печалью его зрелых лет. Не думаю, что поэт хотел сказать что-либо подобное, но ведь снами человек не управляет. Обратим внимание на многоточия — любимый знак Анненского. Он подчеркивает характерную для его мысли (и для сна) фрагментарность. Психологи утверждают, что организм отдыхает только во время медленного сна, а в период быстрого сна работа сознания такая же напряженная, как в момент бодрствования. Вот на эти быстрые сны и похожи стихи Анненского. Сон — погружение сознания во внутреннюю реальность человеческого «я». Какое-то невыразимое волшебство есть в его миражных стихах. Совсем другое, чем у Мандельштама. «Что-нибудь, но не это… / Подползай — ты обязан; / Как ты жарок, измазан, / Все равно — ты не это!» В этой разорванной речи («Тоска вокзала») поэт обращается и к паровозу, и к тревожным, печальным видениям, которые его мучают. Нервная, невнятная речь. Свои чувства и мысли он любит передавать случайным предметам: «Но не я томился и желал: / Сквозь фонарь, забытый на березе, / Талый воск и плакал и пылал»; «Не за бога в раздумье на камне, / Мне за камень, им найденный, больно». И там же: «И не горе безумной, а ива / Пробуждает на сердце унылость…». У Анненского нет четкой грани между внешним миром и внутренним состоянием. Они связаны так причудливо, как бывает во сне. Есть у него стихи, которые трудно было бы понять, если бы не название. Например, «Зимний поезд», «Будильник», «Стальная цикада», «Тоска маятника»… Мысль ветвится и как будто пробует то одно, то другое… «Я, как настройщик, все лады / Перебираю осторожно». Ткань стиха так прозрачна и так туманна одновременно, как пространство неглубокого, предутреннего сна.
Не знаю, к какому типу отнести Кузмина с его сновидческим эротизмом и «прекрасной ясностью»: «Мне не спится: дух томится, / Голова моя кружится / И постель моя пуста, — / Где же руки, где же плечи, / Где ж прерывистые речи / И любимые уста. »; «Ах, уста, целованные столькими, / Столькими другими устами, / Вы пронзаете стрелами горькими, / Горькими стрелами, стами»; «Умывались, одевались, / После ночи целовались, / После ночи, полной ласк»; «Переходы, коридоры, уборные, / Лестница витая, полутемная, / Разговоры, споры упорные, / На дверях занавески нескромные»… Даже в его по-домашнему разболтанных акцентных стихах чувствуется что-то радостно-интимное, родственное сну.
Посмотрим на современников. В ранних стихах Бродского вместе с юношеским романтизмом появляются сновидческие картины: «Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам…»; «Рождественский романс»; «От окраины к центру»; «Большая элегия Джону Донну»; «Холмы»… Приведу строфу одного из ранних, фантастических его стихотворений:
В тот вечер возле нашего огня
Увидели мы черного коня.
Не помню я чернее ничего.
Как уголь были ноги у него.
Он черен был, как ночь, как пустота.
Он черен был от гривы до хвоста.
Но черной по-другому уж была
Спина его, не знавшая седла.
Недвижно он стоял. Казалось, спит.
Пугала чернота его копыт.
Такое виде´ние характерно для сна. Но описано оно с подробностями и последовательностью, которые возможны только при дневном, разумном обдумывании. А с какого-то времени, с начала 1970-х, его стихи становятся прямо-таки антиснами — так закручена в них мысль. Чтобы ее понять, надо употребить умственное усилие.
Вот строфа виртуозного, замечательного стихотворения «Архитектура»:
…лишь ты одна, архитектура,
избранница, невеста, перл
пространства, чья губа не дура,
безмерную являя храбрость,
которую нам не постичь,
оправдываешь местность, адрес,
Все это великолепное стихотворение, ритмикой и строфикой похожее на готический собор, требует для постижения непрерывного умственного усилия. Какой уж тут сон. Но есть у Бродского места особенно яркого накала, которые как бы зашкаливают, переходя черту «здравого смысла», и выглядят если не снами, то волшебным бредом:
Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за всё; за куриный хрящик
и стрекот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она — Твоя.
В каком-то безумно-интимном душевном порыве человек обращается к Богу… и это похоже на сон.
О Кушнере также можно сказать, что он рационалист. Он любит гармонию, красоту архитектурных ансамблей, домашний уют, точность и выверенность слов, в мире чуждом он умеет преобразовать чужое в свое — теплотой и интересом к жизни, которые всегда у него наготове. Но при более глубоком исследовании оказывается, что не только гармоническое, аполлоническое — ему не чуждо и дионисийское, иррациональное начало. «Уравновешенный безумец», как он сам о себе сказал еще в ранние годы. (Об этой двойственности подробно и убедительно говорит А. В. Кулагин в статье «Два Кушнера».)
Конверт какой-то странный, странный,
Как будто даже самодельный,
И штемпель смазанный, туманный,
С пометкой давности недельной,
И марка странная, пустая,
Размытый образ захолустья:
Ни президента Уругвая,
Ни Темзы, — так, какой-то кустик.
И буква к букве так теснятся,
Что почерк явно засекречен.
Внизу, как можно догадаться,
Обратный адрес не помечен.
Какой-то непонятный месседж получает поэт в этом странном конверте: «Мы здесь собрались кругом тесным / Тебя заверить в знак вниманья / В размытом нашем, повсеместном, / Ослабленном существованье». Кто эти «мы», заверяющие, что «с тобой-то, / Молчи, не вздрагивай, мы рядом»? Может быть, это души умерших великих поэтов, которые должны быть всегда рядом с поэтом? А может быть, совсем наоборот, души тех, кто «в ослабленном существованье» не умеет сам выразить свои мысли и чувства и доверяет это поэту? Неизвестно. Похоже, что и те и другие одновременно, как бывает во сне. «Несоответствующие вещи», — сказал Ломоносов. Они соединимы в сновидении — кто этого не знает?
Впрочем, есть люди, которым снятся только реалистические сны. (Такое признание я слышала от Лидии Гинзбург.) Но это точно не поэты.
Интересное и поучительное смешение дневного и ночного начал наблюдаем в поэзии Олеси Николаевой. Дневное, солнечное вещество ее стихов как-то незаметно чудесным образом преобразуется в туманно-сновидческое. И это не только в таких стихах, как «Чаадаев», где рассказан сон Чаадаева, не только в похожей на сон «Бессоннице»: «Москва, я слушаю, как засыпаешь ты, / как просыпается пугачевщина, стрелецкая казнь, / болезни детства, страх темноты, / гемофилия, водобоязнь». Сновидческие стихи в ее сборнике «500 стихотворений» попадаются сплошь и рядом, потому что не нужно и недосуг привлекать последовательность изложения и причинно-следственные связи для выражения летящих мыслей и чувств.
Ты теперь ерети`к и раскольник.
Перейдя роковую черту,
рассыпаешь мой дактиль, мой дольник,
мой анапест в опальном скиту.
Это — птицам на корм, это — трели
бегства в небо, когда дотемна
дух измучен, душа стеснена.
Это — близко последняя битва:
буря, клекот, биение крыл.
Это — бдение, это — молитва,
это — то же, что ты говорил:
«Проведи меня полем до спуска,
по оврагу и дальше — средь тьмы,
довези до Козельска, до Курска,
до Колязина, до Костромы.
До чертога, плывущего мимо,
где стоят херувимы, грозя.
До небесного Ерусалима…»
Дальше — некуда. Поздно. Нельзя.
Ничем другим это содружество противоположностей — дневного и сновидческого — не объяснить, как только самой природой искусства. Об этом, кстати, сказано в кушнеровском стихотворении «Минерва»: «Минерва спит, не спит ее сова, / Все видит, слышит темными ночами…» Минерва, как известно, покровительствует разуму. А кончается стихотвоение словами: «Сама она не любит темноты, / Но есть сова: тьма тоже часть искусства!».
К сновидческой категории, безусловно, относятся стихи Александра Танкова.
Все равно опадет нежный розовый лепесток,
Всею пошлостью жадной в жизнь не сумеет впиться,
Потому что жизнь — это жажда, жара, Ближний Восток,
Этот отрывок я взяла из пяти стихотворений, составляющих цикл «Левая рука. Вариации на тему Востока и смерти». Поэт оплакивает западноевропейскую культуру, предвидит, как ее затопчет мусульманский Восток («До свиданья Франция, ты скоро умрешь. Умрешь / С песком на зубах, звуком речи чужой в гортани»). Приведу последнее стихотворение этого цикла:
Этот Бог — неправильный Бог, левша.
Целый мир в рукав реки надышал,
Целый мир нелепый и левый.
Он как будто и сам творенью не рад,
Нарядился на праздничный маскарад
Козерогом, Весами, Девой.
Скорпион прикуривает у Льва,
И слова растут, как дурная трава,
И заря полыхает справа.
Он глядит, как в зеркало, в полынью,
И мороз трещит, и что ни пою –
Всё выходит хвала и слава.
В самом деле — самозабвенно поет, как бы закрыв глаза, и при этом все видя, чувствуя, ощущая. Этот поэт брал уроки У Мандельштама, удачно соединив их со своей пропитанной современностью интонацией.
Из всего сказанного можно, я думаю, сделать вывод, что есть еще третья категория стихов: своим необъяснимым, таинственным очарованьем они напоминают сны. «Так хорошо… так хорошо… как во сне!» — говорим мы, когда не подыскать сравнения ни с каким реальным явлением. Есть стихи, которые, кажется, нельзя придумать, обдуманно сочинить; они производят впечатление каких-то продиктованных свыше, пришедших оттуда, напетых. Это, конечно, немногочисленная категория, но у каждого настоящего поэта такие стихи находятся.
Интересно, что у Маяковского снов совсем нет. Даже само это односложное слово, такое привычное для поэзии, встречается в двухтомнике его поэзии всего четыре раза и ни к какому реальному сну не имеет отношения. Отсутствием снов блистает вся советская поэзия. За небольшим исключением (например, стихотворение Багрицкого «Папиросный коробок», где из папиросного дыма возникает образ Рылеева). В 855-страничном томе советской поэзии (М., 1977) всего три стихотворения под названием «Сон».
Разделение на три категории, к которому я прибегла по аналогии с Фрейдом, конечно, условно. Наподобие того, как «в каждом из нас — Бог», в каждом настоящем стихотворении — сон. Можно даже спросить, по Фрейду, какое тайное желание хранят на дне сны-стихи? Наверное, это желание состоит в том, чтобы лучшим образом рассказать Ему о том, что истинно волнует.