Чайку бы покрепче с малиной какие некстати мечты
Чайку бы покрепче с малиной какие некстати мечты
© ООО «Издательство «Эксмо», 2014
Не докричавшийся до XXX века
Приход и у ход Роберта Рождественского
Дотоле публиковавший безвестно свои стихи в петрозаводском журнале, он прогремел на всю комсомолию поэмой «Моя любовь». «Комсомольскую правду» с поэмой читало студенчество, читало на лекциях, читало в столовых, читало на семинарах… Р. Рождественский атаковал мещанскую бескрылую опытность, он бросал гневный вызов «мудрым старожилам», яростно клеймил их, тех, которые «наши мечты» называли «розовыми очками». Он протестовал горячо, возбужденно, искренне: «Это не «розовые мечты! «Вышли безусые пареньки в мир, где тропы круты…» Дорога уходила ввысь, безусые пареньки шли, мечтая; они дружно шли осуществлять мечту…
Учительский пафос пронизывает все – вплоть до самой интимной лирики. И там, где поэт славит наших ученых, создавших ракеты, – безымянных гениев, и там, где обращается к вступающим в жизнь юношам с общим призывом: стройте, пойте, думайте! – и там, где клянется в преданности «флагу цвета крови моей», – везде возвышенная идея вырастает в стихе не из конкретного переживания, а извне опускается на почву фактов, деталей, образов. Романтический пафос принимает вполне дидактический характер, подчиняет себе все. Подчиняет настолько, что даже робкая попытка связать потеснее общее с частным тотчас наталкивается на неуловимый рационалистический барьер. «О личном», – скромно предупреждает поэт в заглавии и пишет стихотворение о девочках-смазчицах, которые на танцах выдают себя за киноартисток, мечтая «своего единственного встретить в пути. У него, у сильного, обмякнуть в руках… Хочется красивого встретить… А как? Пусть даже неприметного! Лишь бы своего…»
Робкая эта мечта слетает, как дурной сон, под яркой вспышкой забеспокоившегося разума:
Да, это мы, студенты 1955 года, вырывали на память из газет первую поэму Р. Рождественского, мы были той читательской средой, где укоренялась его ранняя популярность, мы были теми, кто укладывал в жесткие строки Р. Рождественского свой первый трепещущий вызов судьбе. Это было десять лет назад. Теперь – как-то беззвучно прошла около нас итоговая поэма Рождественского «Письмо в тридцатый век» – две-три сладенькие рецензии, и никаких волнений. События нет.
Что, поэт стал писать хуже?
Нет! В смысле выработки стиха Р. Рождественский заслуживает упреков куда меньше, чем многие из его собратьев. У него нет провалов и не было периодов молчания. Он ровен и последователен. Между первой поэмой «Моя любовь» и последней поэмой «Письмо в тридцатый век» лежит прямая. Десятилетие работы Рождественского легко укладывается в общую непротиворечивую характеристику. Он неизменен.
Вокруг что-то переменилось. В нас – переменилось. Устойчивый Р. Рождественский по-своему свидетельствует об этой перемене. Об «оттепели», в которой мы все оттаяли.
Он ненавидит тепло. Он влюблен в холод. Тепло – это грязь, гниль, мокрота, хлябь, это сумрачное, текучее болото. Он не жалеет о весне – ему, в общем, все равно: есть она иль нет ее. С каким ликованием встречает он зиму! Он бредит ее сверкающей чистотой, он счастлив, когда видит снег, когда играет в снежки, когда вязкие лужи начинают блестеть льдом. Неспроста воспел он Арктику в «Дрейфующем проспекте», – не теплыми пальмами были его миражи – угловатая царственность льдов – его миражи, метель – мера его чувств, морозы – его дыхание. Рождественский не знает тепла: если не мороз – то жара, обжигающий зной, гибельный огонь. Солнце никогда не греет в его стихах: или жжет, или слепит.
Он ненавидит темноту. Темнота – это зыбкая призрачность, это ползущая из углов неясность, это предвестье беды. Он не любит ночи, не любит вечернего неба. Рассвет и полдень – вот его стихия: стремительный рассвет и ослепительный полдень; светлое счастье, сверкающий простор, чистые краски и резкие, высвеченные грани.
Он ненавидит тишину, молчание, беззвучность. Тишина обманчива, в ней таится предательство. В мире звуков слышно только то, что ясно тембром. Звон колосьев. Звяк копыт. Гудков паровозных протяжная медь, медное солнце над бронзовыми хлебами. Звонкий воздух и звонкая тишина, и речь – как разливы меди. Как раздался в детстве призывный звук полковой трубы, – так на всю жизнь организовался парад звуков: «сквозь ураганный ветер по ноздреватому льду я за тобой иду, голос начищенной меди. »
То, о чем я говорю, – не «художественные особенности». Поэзия – это сплошная «художественная особенность». Это организм, все внешние формы которого внутренне исходят из единого принципа. Звенящий, светлый, кристально-ясный мир Роберта Рождественского – естественное проявление его личности, его души, его судьбы. У его вкусов и пристрастий есть единый центр.
Глыбы неба. Глыбы света. Твердь литая, звонкая. Вселенная у Рождественского – не слепая масса и не буянящая плоть, но ограненная четкость. Не материю знает он, а формы – грани, границы, ограненность. В этом мире все можно взять в руки, ощупать. Все – даже неощутимое. Поэма? «Я в руках ее качал». Сердце? «Я на руках вытянутых сердце несу». Время? «Мы нянчим время на руках». Время ощутимо: часы идут по улице, как прохожие. Пространство – измерено. Или измеримо. Рождественский не знает бездны. «Невозможно далеко. Далеко-далеко. Даже дальше» – пространство расчленено, пространство конечно, пространство измерено и взято в руки. «До Марса? Сколько?» – вот первый вопрос. «Пятьдесят миллионов? – прикидывает Рождественский и, соизмерив силы, роняет: «Что ж… Пустяки… Только так понимаю я высоту…»
Только так! Ограненность и мера. Срок и ожидание момента. Все объяснимо – не теперь – так в будущем. Все тайны Вселенной откроем мы скоро. Сможем, Земля! Погоди… Война – неизвестности, тайнам и темноте! Я верю в науку, в разум людской на земле. Тайн нет – есть сроки раскрытия тайн. Летучая фраза Рождественского: «Вышли в жизнь романтики, ум у книг занявшие, кроме математики, сложностей не знавшие» – не случайна: беспроигрышная математика организует мир поэта, и отсюда его земное, языческое, хозяйское, уверенное признание: «Я жизнь люблю безбожно».
Безбожие – в самой природе характера Рождественского: о Боге он или не задумывается вовсе, или представляет его себе веселым партнером по земной игре: то это скучающий на Олимпе старикашка, то комфортабельный европейский господинчик, то «усидчивый хлопец» Будда. А точнее сказать – «бог здесь ни при чем», – в земном, исполненном природной силы душевном хозяйстве Рождественского он попросту не нужен – тут все заполнено человеком, его работой, его быстрыми решениями, его поступками. Энергичный сын земли, Рождественский и как поэт-то начинался с практической и деловой акции – с сатиры: он выселял из мироздания мещан, «временно прописанных», он наводил во Вселенной порядок.
Текст книги «Эхо любви. Стихотворения. Поэмы (сборник)»
Автор книги: Роберт Рождественский
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Ливень
– Погоди. –
А потом тишина, и опять:
– Погоди…
К потемневшей земле
неподатливый сумрак прижат.
Бьют по вздувшимся почкам
прямые, как правда,
дожди.
И промокшие птицы
на скрюченных ветках дрожат…
Ливень мечется?
Пусть.
Небо рушится в ярости?
Пусть!
Гром за черной горою
протяжно и грозно храпит…
Погоди!
Все обиды забудь.
Все обиды забудь…
Погоди!
Все обиды забыл я.
До новых
обид…
Хочешь,
высушу птиц?
Жарким ветром в лесах просвищу?
Хочешь,
синий цветок принесу из-за дальних морей?
Хочешь,
завтра тебе
озорную зарю посвящу.
Напишу на заре:
«Это ей
посвящается.
Ей…»
Сквозь кусты продираясь,
колышется ливень в ночи.
Хочешь,
тотчас исчезнет
свинцовая эта беда.
Погоди!
Почему ты молчишь?
Почему ты молчишь?
Ты не веришь мне?
Верь!
Все равно ты поверишь,
когда
отгрохочут дожди.
Мир застынет,
собой изумлен.
Ты проснешься.
Ты тихо в оконное глянешь стекло
и увидишь сама:
над землей,
над огромной землей
сердце мое,
сердце мое
взошло.
В сорок четвертом
Везет
на фронт
мальчика
товарищ военный врач…
Мама моя,
мамочка,
не гладь меня,
не плачь!
На мне военная форма, –
не гладь меня при других!
На мне военная форма,
на мне
твои сапоги.
Не плачь!
Мне уже двенадцать,
я взрослый
почти…
Двоятся,
двоятся,
двоятся
рельсовые пути…
В кармане моем документы, –
печать войсковая строга.
В кармане моем документы,
по которым
я – сын полка.
Прославленного,
гвардейского,
проверенного в огне…
Я еду на фронт.
Я надеюсь,
что «браунинг» выдадут мне.
Что я в атаке
не струшу,
что время мое пришло.
Завидев меня,
старухи
охают тяжело:
«Сыночек…
Солдатик маленький…
Вот ведь
настали дни…»
Мама моя,
мамочка!
Скорей им все объясни!
Скажи,
чего это ради
они надо мной ревут?
Зачем
они меня гладят?
Зачем сыночком
зовут?
И что-то шепчут невнятно,
и темный суют калач…
Россия моя,
не надо!
Не гладь меня!
И не плачь!
Не гладь меня!
Я просто
будущий сын полка.
И никакого геройства
я не совершил
пока!
И даже тебе не ясно,
что у меня впереди…
Двоятся,
двоятся,
двоятся
рельсовые пути…
Поезд идет размеренно,
раскачиваясь нелепо, –
длинный
и очень медленный,
как очередь
за хлебом…
Реквием
(Из поэмы)
Черный камень,
черный камень,
что ж молчишь ты,
черный камень?
Разве ты хотел такого?
Разве ты мечтал когда-то
стать надгробьем
для могилы
Неизвестного солдата?
Черный камень.
Что ж молчишь ты,
черный камень.
Мы в горах
тебя искали.
Скалы
тяжкие
дробили.
Поезда в ночах
трубили.
Мастера в ночах
не спали.
Чтобы умными руками,
чтобы
собственною кровью
превратить
обычный камень
в молчаливое
надгробье.
Разве камни
виноваты
в том,
что где-то под землею
слишком долго
спят солдаты?
Безымянные
солдаты.
Неизвестные
солдаты…
А над ними
травы сохнут.
А над ними
звезды меркнут.
А над ними
кружит беркут.
И качается подсолнух.
И стоят над ними
сосны.
И пора приходит
снегу.
И оранжевое солнце
разливается по небу.
Время
движется над ними…
Но когда-то,
но когда-то
кто-то в мире
помнил
имя
Неизвестного солдата!
Ведь еще
до самой смерти
он имел друзей немало.
Ведь еще
живет на свете
очень старенькая
мама.
А еще была
невеста.
Где она теперь –
невеста.
Умирал солдат –
известным.
Умер –
Неизвестным.
Ой, зачем ты,
солнце красное,
все уходишь –
не прощаешься?
Ой, зачем
с войны безрадостной,
сын,
не возвращаешься?
Из беды тебя я выручу,
прилечу
орлицей быстрою.
Отзовись,
моя кровиночка!
Маленький.
Единственный…
Белый свет
не мил.
Изболелась я.
Возвратись,
моя надежда!
Зернышко мое.
Зорюшка моя.
Гор ю ш к о мо е, –
где ж ты?
Не могу найти дороженьки,
чтоб заплакать над могилою,
не хочу я
ничегошеньки, –
только сына милого.
За лесами моя ластынька!
За горами – за громадами…
Если выплаканы глазыньки,
сердцем
плачут матери…
Белый свет
не мил.
Изболелась я.
Возвратись,
моя надежда!
Зернышко мое.
Зорюшка моя.
Гор ю ш к о мо е, –
где ж ты?
…Слушайте!
Это мы
говорим.
Мертвые.
Мы.
Слушайте!
Это мы
говорим.
Оттуда.
Из тьмы.
Слушайте!
Распахните глаза.
Слушайте до конца.
Это мы говорим.
Мертвые.
Стучимся
в ваши сердца.
Не пугайтесь!
Однажды мы вас потревожим во сне.
Над полями
свои голоса пронесем
в тишине.
Мы забыли,
как пахнут цветы.
Как шумят тополя.
Мы и землю забыли.
Какой она стала,
земля?
Как там птицы?
Поют на земле
без нас?
Как черешни?
Цветут на земле
без нас?
Как светлеет река?
И летят облака
над нами?
Без нас.
Мы забыли траву.
Мы забыли деревья
давно.
Нам
шагать по земле
не дано.
Никогда
не дано!
Никого не разбудит
оркестра
печальная
медь…
Только самое страшное, –
даже страшнее,
чем смерть:
знать,
что птицы
поют на земле
без нас!
Что черешни
цветут на земле
без нас!
Что светлеет река.
И летят облака
над нами.
Без нас.
Продолжается жизнь.
И опять
начинается день.
Продолжается жизнь.
Приближается время дождей.
Нарастающий ветер
колышет
большие хлеба.
Это –
общая наша
судьба.
Так же птицы
поют на земле
без нас.
И черешни
цветут на земле
без нас.
И светлеет река.
И летят облака
над нами.
Без нас…
Я не смогу.
Я не умру…
Если
умру –
стану
травой.
Стану
листвой.
Дымом костра.
Вешней землей.
Ранней звездой.
Стану волной,
пенной волной.
Сердце
свое
вдаль унесу.
Стану
росой,
первой грозой,
смехом детей,
эхом в лесу…
Будут в степях
травы
шуметь.
Будет стучать
в берег
волна…
Только б
допеть!
Только б
успеть!
Только б
испить
чашу
до дна!
Только б
в ночи
пела труба!
Только б
в полях
зрели хлеба.
Дай мне
ясной жизни,
судьба!
Дай мне
гордой смерти,
судьба!
– Идут часы…
– Подумаешь, –
открытье!
Исправны, значит…
Приобрел –
носи…
– Я не о том!
На улицу смотрите:
по утренней земле
идут часы!
Неслышные, торопятся минуты,
идут часы,
стучат ко мне в окно.
Идут часы,
и с ними разминуться,
не встретить их
живущим не дано…
Часы недлинной жизни человека,
увидите, –
я вас перехитрю!
Я в дом вбегу.
Я дверь закрою крепко.
Теперь стучите, –
я не отворю.
Зароешься,
закроешься,
не впустишь,
свои часы дареные испортишь,
забудешь время
и друзей забудешь,
и замолчишь,
и ни о чем не вспомнишь.
Гордясь уютной тишиной квартиры
и собственною хитростью
лучась,
скорее
двери забаррикадируй.
Но час
придет!
Неотвратимый час.
Наступит он в любое время года
на мысли,
на ленивые мечты. Наступит час
на сердце и на горло…
И, в страхе за себя,
очнешься ты!…
И разобьет окошко
мокрый ветер.
И хлынут листья
в капельках росы…
Услышишь:
бьют часы!
И вслед за этим
почувствуешь:
наотмашь
бьют
часы!
Сердце в руках
Я видел, как по Праге,
с прохожими
встречаясь,
нейлоновое платье
на плечиках качалось.
Качалось –
незатейливое,
цвета румянца.
Качалось
отдельно,
чтобы не помяться.
Несла его
девушка, –
как счастье, несла.
Девушка зардевшаяся
на танцы шла…
Но почему я вздрогнул
и холодок –
по коже, –
весенняя дорога
похожа!
Похожа!
С цветов,
зарей вымытых,
сбивая росу,
я на руках вытянутых
сердце несу…
Идти неудобно –
улицы
круты…
Несу я сердце
к дому,
в котором –
ты.
Какое это сердце –
тебе
разглядеть.
Какое это сердце –
тебе
владеть.
Веришь или не веришь, –
возьми его,
прошу…
Я позвоню у двери
и сердце положу…
А ты опять рассердишься, –
есть из-за чего.
А ты не примешь
сердца,
сердца моего…
Я это знаю, знаю –
и все же иду…
Улица
сквозная
пророчит беду.
А людям удивительно:
человек идет
и на руках
вытянутых
сердце
несет…