Невский проспект во сне пискарева
О современной трактовке сновидений художника Пискарева в повести Н. В. Гоголя «Невский проспект»
Нечаенко Д. А. (Москва), к.ф.н. / 2006
В нашей России, при всей ее, акцентированной Ф. М. Достоевским касательно А. С. Пушкина, литературной «всемирности» и «всеоткликаемости», есть, на мой взгляд, не так много писателей, поэтика которых глубоко укоренена не только в национальной почве (в нашем православии, фольклоре или в нашей диковинной парадоксальной ментальности) — но и в глубинах общеевропейской мифологии и культуры, колыбель и источник которой, разумеется и прежде всего, древняя Греция. Среди этих достопамятных писателей-художников, а не беллетристов, особое место принадлежит Н. В. Гоголю.
Ахиллесова пята, если не болезнь, современного литературоведения и лингвистического структурализма, я полагаю, в том, что зачастую та или иная внешне эффектная «концепция» изобретается вне внимательного прочтения, а значит и понимания, самого художественного текста, тогда как, в моем представлении, она должна не предварять, а резюмировать. Вовсе несложно изобрести некий «концепт», а затем, при соответствующем умении и сноровке, подогнать под него «поэтику». И совсем иное дело, когда «концепция» сама по себе, естественно рождается и проистекает из художественной ткани конкретного произведения.
Собственно, сновидения Пискарева — это цельный в своем художественном единстве онейрический 26 цикл из шести знаково неоднородных снов, но семантически тесно связанных не только между собой, но и со всей мифопоэтической структурой повествования. Этот сновидный цикл своеобразно воссоздает собой структуру возникшей в средневековой итальянской поэзии секстины — строфы из шести строк, построенной на двух звучных, четко акцентированных рифмах. Первый, сказочно изукрашенный, возвышенный сон незадачливого петербургского «мечтателя», названный мной «бал у царицы», очевидно рифмуется по своему трогательному лирико-романтическому пафосу с пятым и шестым, в то время как второе, третье и четвертое сновидения удостаиваются лишь пискаревских, а в данном случае отчасти и авторских ремарок: «чепуха»; «какой-то пошлый, гадкий сон»; «глупое сновидение». Попутно отметим, что гротесковая фигура четвертого сновидения Пискарева, «какой-то чиновник, который был вместе и чиновник и фагот» — явственный прототип колоритного булгаковского персонажа из демонической свиты Воланда.
Первый сон Пискарева начинается после символической мизансцены, которой впоследствии зеркально заканчивается «немая сцена» комедии «Ревизор». Сравним в обратном времени написания порядке.
Жандарм. Приехавший по именному повелению из Петербурга чиновник требует вас сей же час к себе. Он остановился в гостинице. (Произнесенные слова поражают как громом всех вся группа остается в окаменении).
« — Та барыня, — произнес с учтивым поклоном лакей. — у которой вы изволили за несколько часов пред сим быть, приказала просить вас к себе и прислала за вами карету.
Пискарев стоял в безмолвном удивлении. »
Острое переживание и ощущение этого неизбывного, укорененного в самом бытии трагизма, по-видимому, и побудило А. С. Пушкина назвать «Невский проспект» «самым полным из произведений» 33 Н. В. Гоголя.
Повесть «Невский проспект» (продолжение). «Красавица Гоголя». Часть IV
Иллюстрация: И. Крамской
Вернувшись с бала, Пискарев снова желает вызвать прекрасные видения, которые он считает сном, но вместо этого, засыпая, видит уже сны обыкновенные (простые и пошлые).
Художник не оставлял попыток снова увидеть особенный сон, в котором красавица явится ему, и прилагал огромные усилия, постоянно борясь с бессонницей, которая с этих пор стала одолевать его. И иногда героиня являлась ему в особенных снах, но все было как-то не так: туманно, слишком быстро, мимолетно. Снова Гоголь показывает нам, что в тот первый раз речь шла вовсе не о сне, потому что теперь мы имеем возможность сравнивать.
Наконец, сновидения сделались его жизнию и с этого времени вся жизнь его приняла странный оборот: он, можно сказать, спал наяву и бодрствовал во сне. Если бы его кто-нибудь видел сидящим безмолвно перед пустым столом или шедшим по улице, то верно бы принял его за лунатика или разрушенного крепкими напитками; взгляд его был вовсе без всякого значения, природная рассеянность наконец развилась и властительно изгоняла на лице его все чувства, все движения. Он оживлялся только при наступлении ночи.
И вот Пискареву уже необходимо прибегать к наркотикам, дабы снова погрузиться в состояние сна. Гоголь описывает тяжелейшее психологическое состояние героя, не способного расстаться со своей мечтой, живущего на грани реальности и сна или – на грани нашего мира и мира иного, который ему уже довелось увидеть и в котором ему даже удалось побывать.
Боже, какая радость! Она! опять она! Но уже совершенно в другом виде. О, как хорошо сидит она у окна деревенского светлого домика! Наряд ее дышит такою простотою, в какую только облекается мысль поэта. Прическа на голове ее …Создатель, как проста эта прическа и как она идет к ней! Коротенькая косынка была слегка накинута на стройной ее шейке; всё в ней скромно, всё в ней – тайное неизъяснимое чувство вкуса. Как мила ее грациозная походка! Как музыкален шум ее шагов и простенького платья! Как хороша рука ее, стиснутая волосяным браслетом! Она говорит ему со слезою на глазах: «Не презирайте меня: я вовсе не та, за которую вы принимаете меня. Взгляните на меня, взгляните пристальнее и скажите: разве я способна к тому, что вы думаете? О! нет, нет! пусть тот, кто осмелится подумать, пусть тот …» Но он проснулся! растроганный, растерзанный, с слезами на глазах. «Лучше бы ты вовсе не существовала! не жила в мире, а была бы создание вдохновенного художника! Я бы не отходил от холста, я бы вечно глядел на тебя и целовал бы тебя. Я бы жил и дышал тобою, как прекраснейшею мечтою и я бы был тогда счастлив. Никаких бы желаний не простирал далее. Я бы призывал тебя как ангела-хранителя пред сном и бдением и тебя бы ждал я, когда бы случилось изобразить божественное и святое.
А теперь рассмотрим финал этой повести. Он по-настоящему жестокий и кровавый, что в принципе не слишком свойственно творчеству Гоголя, хотя мотивы перерезания горла (именно такого способа) уже появлялись в повести 1831 года «Вечер накануне Ивана Купала».
О, это уже слишком! этого нет сил перенести. Он бросился вон, потерявши чувства и мысли. Ум его помутился: глупо, без цели, не видя ничего, не слыша, не чувствуя, бродил он весь день. Никто не мог знать, ночевал он где-нибудь или нет; на другой только день каким-то глупым инстинктом зашел он на свою квартиру, бледный, с ужасным видом, с растрепанными волосами, с признаками безумия на лице. Он заперся в свою комнату и никого не впускал, ничего не требовал. Протекли четыре дня, и его запертая комната ни разу не отворялась; наконец, прошла неделя, и комната всё так же была заперта. Бросились к дверям, начали звать его, но никакого не было ответа; наконец, выломали дверь и нашли бездыханный труп его с перерезанным горлом. Окровавленная бритва валялась на полу. По судорожно раскинутым рукам и по страшно искаженному виду можно было заключить, что рука его была неверна и что он долго еще мучился, прежде нежели грешная душа его оставила тело.
Такие же слова Гоголь позже напишет и о Хоме Бруте, герое повести «Вий» – «душа оставила его тело».
Писатель дает указания на то, что перед смертью герой, не сумевший верно перерезать себе горло, еще мучился какое-то время. А душа Пискарева напоследок называется грешной, хотя едва ли этот (чистый как ребенок) юноша совершил в своей жизни хоть какой-то грех, кроме того, что он не понял и не разглядел свою красавицу, не поверил ей.
Последние строки о художнике таковы:
Так погиб, жертва безумной страсти, бедный Пискарев, тихий, робкий, скромный, детски-простодушный, носивший в себе искру таланта, быть может, со временем бы вспыхнувшего широко и ярко. Никто не поплакал над ним; никого не видно было возле его бездушного трупа, кроме обыкновенной фигуры квартального надзирателя и равнодушной мины городового лекаря. Гроб его тихо, даже без обрядов религии, повезли на Охту; за ним идучи, плакал один только солдат-сторож и то потому, что выпил лишний штоф водки. Даже поручик Пирогов не пришел посмотреть на труп несчастного бедняка, которому он при жизни оказывал свое высокое покровительство.
Очень печальные и трогательные слова, полные томительного сочувствия автора к столь похожему на него самого художнику. Примечательно и то, что похоронили Пискарева «даже без обрядов религии», что выглядит довольно странной деталью.
Так заканчивается эта гениальная повесть о несчастном художнике, одержимом любовью к таинственной прекрасной чаровнице.
Раздвоение сюжета. Вторая линия
Прежде я уже писала о том, что одной из уникальных особенностей этой повести является то, что она имеет раздвоение сюжета на линии Пискарева (основная линия произведения) и Пирогова (побочная линия). Значительное время действия в третьей части повести Гоголь уделяет довольно банальной и комичной линии приключений Пирогова, который попадет в ловушку собственной похоти. Эта сюжетная линия очень выбивается из истории Пискарева и красавицы и, по сути, не имеет к ней никакого отношения. Так зачем же нужна в этой сложной, глубокой и трагичной повести такая банальная и примитивная для Гоголя линия?
Скорее всего, это было сделано для прикрытия. Писатель не хотел закончить повесть финалом Пискарева, ему словно было нужно дописать еще одну линию (про обыкновенного человека), чтобы окончательно запутать читателя. Кроме того, линия Пирогова подчеркивает разницу между тем миром, который был способен видеть Пискарев и обычным земным миром, в котором живет Пирогов. Есть в ней и еще пара любопытных деталей, которые мы рассмотрим. Но прежде окончательно определим для себя, что именно на линии Пискарева повесть в действительности оканчивается.
Впрочем ему было вовсе не до того: он был занят чрезвычайным происшествием. Но обратимся к нему. – Я не люблю трупов и покойников и мне всегда неприятно, когда переходит мою дорогу длинная погребальная процессия и инвалидный солдат, одетый каким-то капуцином, нюхает левою рукою табак, потому что правая занята факелом. Я всегда чувствую на душе досаду при виде богатого катафалка и бархатного гроба; но досада моя смешивается с грустью, когда я вижу, как ломовой извозчик тащит красный, ничем не покрытый гроб бедняка и только одна какая-нибудь нищая, встретившись на перекрестке, плетется за ним, не имея другого дела.
Эта ёмкая характеристика не оставляет читателю сомнений в том, каким пошлым и неинтересным персонажем является этот герой, даже фамилия которого подчеркивает его приземленность.
Любопытно, что в рамках линии Пирогова Гоголь упоминает Шиллера и Гофмана, нарекая этими известными фамилиями самых обыкновенных (и при том пошловатых и гнусных) немцев. Интересно, по какой причине это было сделано? Примечателен и момент с «отрезанием» носа. Как мы помним, этот орган имел важное значение в творчестве Гоголя. А тут перед нами развернулось комичное и довольно-таки странное взаимодействие Шиллера и Гофмана именно в процессе «отрезания» носа. Кстати, отметим то, что и Шиллер, и Гофман никогда не были обыкновенными писателями. Первого частенько поминает в своих произведениях сам Достоевский, а второго и вовсе каждый современный читатель знает как одного из самых странных писателей, не чуждых мистики. Что думал о них сам Гоголь и какие выводы об этом мы можем сделать исходя из данной сюжетной линии повести, я судить, пожалуй, не возьмусь.
Перед ним сидел Шиллер, не тот Шиллер, который написал «Вильгельма Теля» и «Историю Тридцатилетней войны», но известный Шиллер, жестяных дел мастер в Мещанской улице. Возле Шиллера стоял Гофман, не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник с Офицерской улицы, большой приятель Шиллера. Шиллер был пьян и сидел на стуле, топая ногою и говоря что-то с жаром. Всё это еще бы не удивило Пирогова, но удивило его чрезвычайно странное положение фигур. Шиллер сидел, выставив свой довольно толстый нос и поднявши вверх голову; а Гофман держал его за этот нос двумя пальцами и вертел лезвием своего сапожнического ножа на самой его поверхности. Обе особы говорили на немецком языке и потому поручик Пирогов, который знал по-немецки только «гут морген», ничего не мог понять из всей этой истории. Впрочем, слова Шиллера заключались вот в чем:
«Я не хочу, мне не нужен нос!» говорил он размахивая руками …«У меня на один нос выходит три фунта табаку в месяц. И я плачу в русской скверный магазин, потому что немецкой магазин не держит русского табаку, я плачу в русской скверный магазин за каждый фунт по 40 копеек; это будет рубль двадцать копеек – это будет четырнадцать рублей сорок копеек. Слышишь, друг мой, Гофман? на один нос четырнадцать рублей сорок копеек. Да по праздникам я нюхаю рапе, потому что я не хочу нюхать по праздникам русской скверный табак. В год я нюхаю два фунта рапе, по два рубля фунт. Шесть да четырнадцать – двадцать рублей сорок копеек на один табак! Это разбой, я спрашиваю тебя, мой друг Гофман, не так ли?» Гофман, который сам был пьян, отвечал утвердительно. «Двадцать рублей сорок копеек! Я швабский немец; у меня есть король в Германии. Я не хочу носа! Режь мне нос! Вот мой нос!»
Далее между Пироговым и женой Шиллера (приятной немкой-блондинкой) закручивается небольшая интрижка, которая заканчивается, по сути, ничем, и на этом повесть окончательно подходит к финалу.
Комичная линия Пирогова и его несостоявшейся любовницы своеобразно оттеняет трагичную историю Пискарева и его таинственной красавицы, уводя читателя в густые дебри, выбраться из которых не так-то просто, что, очевидно, и задумывал Гоголь.
Итак, мы закончили исследование повести «Невский проспект», одного из самых сложных, глубоких и важных произведений писателя, которое во многом проясняет феномен красавицы Гоголя.
В следующей части данной серии статей читайте о красавице Гоголя в рамках повести «Вий».